Элегия множества / Анатолий Ульянов

Похоже, я влюблён в демона. Ему известно о моих чувствах, и потому он ускользает, перескакивает из незнакомца в незнакомца. У него нет лица – он путешествует по людям в форме тёплого света, и я за ним не поспеваю, мчусь, а он шипит, смеётся и бросается экскрементами. Это меня только раззадоривает. Со школьных времён мне известно, что такие погони с метанием – это игра, которую устраивает эрос, прежде, чем вылупиться, зацвести.

Некоторые из приютивших демона незнакомцев засасываются. В частности, южно-африканский танцор по имени Вусси, с которым я познакомился на марше в защиту прав женщин. Стоило мне сказать ему, что он светится, и с тех пор он тэкстит мне ноктюрны. Я не способен сказать “нет” его трепету, отвергнуть ласку, сообщить, что поддержка мужеложества и участие в нём не всегда сожительствуют в рамках одной человеческой личности. Вместо этого я пишу ему: “Hey Vussy, can I grab you by the pussy?”. Наше такое общение уносит меня в какую-то непредвиденную кроличью дыру. И ладно, но в ту ли? Чем больше я Вусси про “пусси”, тем больше мне Вусси про “эсс”. Никто из нас не останавливается. Мы позволяем жизни происходить. Она катится. Да и на все её случаи у меня припасено заклинание: “Эсс – ноу, дик – ес”.

Быть может, беса и вовсе не стоит ловить. Перепрыгивая с человека на человека, он лишь подсказывает того, в ком спрятана дверь. Открывая Адэ, я переношусь на другой конец света. Её кожа всегда раскалённая, как у безумца. Жар протекает сквозь неё из Нигерии. В Адэ нет ни капли севера. Она – йоруба, человек тонального языка. Этот язык лежит в основе её восприимчивости. Будто она мыслит не словами, и даже не образами, а чистой сенсорикой. Это открывает между нами давно забытый, глубоко животный канал. Язык становится необязательным – общение происходит и без него: трутся токи, что-то первичное, доречевое, некая экологическая интуиция. Я на жёлтой ладони Адэ очевиден. Мне не удаётся скрывать свою симпатию к этому новому другу, который увлекает меня в свой мир.

У кошки девять жизней — у Адэ восемь имён. “В Нигерии у тебя первые семь дней вообще нет имени. Потом вокруг тебя собираются родственники и начинают тебя называть. Чем больше у тебя родных, тем больше имён ты получишь. Бывает и 13. У моего брата только 3”. “Значит, ты не ощущаешь себя цельной?”. “Нет. Мои 8 имён делают меня множеством. Я одновременно и Адэ, и остальные: маленький мальчик, сиамский близнец, старушка, учёный… Сущности перетекают по жизням. Каждый из нас – это продолжительность многих людей”. “Да ты целая банда, Адэ!”.

Общее между нами – это любовь к фотографии и жизнь в чемодане. Как и я, Адэ покинула свой дом 8 лет назад и уже успела пройти путь от восторженного кокер-спаниеля, сбежавшего из тухлой будки своей родины, к панафриканскому левому мистицизму. Эта симметрия между нами убеждает меня в том, что путешествие на Запад важно в первую очередь для того, чтобы человек мог состояться в качестве гражданина мира. Оно одновременно расширяет тебя в бесконечность, и тут же обнаруживает надуманность божества “лучшей жизни”. Профессор говорит обо этом в понятиях рубежа, мол, вот ты и добрался до переднего края цивилизации. Что дальше? А дальше начинается либо the rest of your life, либо деiнде.

Воспевая плавильный котёл, я совершенно позабыл о людях, которые так в нём и не переплавились. Их путешествие, конечно, не прошло бесследно. И, всё же, эти люди не стали общими людьми. Их инаковость, степень особости – всё это убеждает меня в том, что деiнде находится за пределами Вавилона. Америка представляется мне тизером иных миров – не точкой прибытия, но отправным пунктом, своего рода вокзалом, который даёт ретроспективное представление о радуге народов. Речь не о том, чтобы отвергнуть глобальное, и пестовать национальную заперть, но в том, чтобы делать локальное глобальным, ценить все краски на палитре, и не стремится редуцировать их к тотальности какого-то одного, сплошного “правильного” цвета.