Кишечник или гусеница? / Анатолий Ульянов

Недавно я посетил один из бруклинских блошиных рынков. Как и всякая «блоха», он представляет собой пояс астероидов, состоящий из осколков чужих жизней на продажу. Здесь, среди сохранившихся бутылочек Pepsi 1959-го года выпуска, бабушкиных кофт и пыльных фолиантов, я обнаружил бюстик овчарки, деревянного робота и даже доску «уиджа», а ещё – десятки стереоскопов!

Меня не назовешь поклонником «блохи». Я редко покупаю вещи мёртвых незнакомцев. Я рассматриваю ржавые лейки и выцветшие свадебные портреты по той же причине, по которой собака обнюхивает обоссанный столб. Блошиный рынок – это пир информации; всегда исторический и культурный документ. Обычно он рассказывает о прошлом. Но в этот раз всё получилось по-другому. «Блоха» в Park Slope обнажила настоящее.

1

Блошиный рынок – это, в первую очередь, рынок, и главное здесь – обмен. Азарт заключается в том, чтобы разглядеть среди куч хлама какую-то дурацкую и никому не нужную, кроме тебя, бздюльку, после чего купить её за копейки. «Старье за мало» – вот суть настоящей «блохи».

Каково же было моё удивление, когда затроганные серьги, зеркальца и игрушки вспыхнули ценниками, уместными скорее в антикварной лавке, нежели на уличных раскладках – $150, $500, $2000…

Нет, вы поймите – речь не о реликвиях и драгоценностях; не древних, но попросту старых вещах. Вещах того рода, которые либо подолгу хранятся на чердаках и балконах, либо выбрасываются по ненадобности: дарёные сервизы, оловянные солдатики с оторванными головами, VHS-кассеты с «Рэмбо 2»…

Блошиные вещи – не конкуренты новым товарам, и только малая цена, казалось мне, способна подарить им вторую жизнь. Тем не менее, толпа густела, и в ней всё чаще мелькали люди в подтяжках и шляпах, лакированных туфлях и толстых оправах. Это «блоха», и в одночасье… модный бутик под открытым небом, куда съезжаются пухлогубые и субтильные фэшионисты со всех районов Нью-Йорка.

«Future sucked» – сообщает мне принт на одной из футболок, и, оказавшись здесь, я понимаю, что прошлое – это модно.

Вообще, старье всегда было в почёте. Доказательством его культа служат легионы туристов, устремлённых побродить по европейским городам-музеям с их дворцами и мощёными дорогами.

Какими бы беспросветными примитивами ни были наши предки, у нас всегда припасён для них повышенный кредит доверия. Я знаю лично десятки людей, которые считают, что Прага красивее Токио, а Вена – Роттердама. Часто можно услышать, мол, раньше знали толк в том-то и том-то, а теперь…

Спрашивается, почему же меня изумляют высокие цены и обилие хипстеров на бруклинской «блохе»? Что я, не знаю, кто главный завсегдатай секонд-хенда?

Характерной особенностью нашего времени является то, что старьё вдруг полюбила молодежь – т.е. те, кто, отбросив бабушкины рейтузы, должен творить новый мир. Это парадокс. Кто бы мог подумать, что в эпоху карманной Сети и готовящихся полётов на Марс модные люди будут лелеять винтаж, писать: «Future sucked» и болеть ностальгией уже в 18-25?

Нынешнюю реакционность можно было бы объяснить великой рецессией и связанной с ней неуверенностью в завтрашнем дне, но объясняет ли такая линза конкретно молодое поколение? Полагаю, что не совсем.

Это те, кому сегодня под 40 должны трястись над тем, чем закончится история американского печатного станка для денег. Поколения же 1980-90-хх формировались на сломе эпох, в лавине перемен. Это поколения СПИДа и Сети. Они привыкли к распаду, для них фатальна сама витальность.

Поскольку современная молодежь закалена переносить апокалипсисы любого рода, и у неё всё нормально с восприятием потрясений и скорости перемен, было бы странным уличать её в реакционном побеге на почве страха.

Да, материальный подъем начала нулевых не мог не сформировать новый класс потребителей, – хипстеров, – но почему же их потребительский запрос апеллирует к прошлому, которого они не знали? Это ведь всё не про них…

Легче всего ухватиться за то, что лежит на поверхности: наши потребительские желания – не наши. Их насаждают и упаковывают маркетологи. Мы потребляем то, что нам показано потреблять.

Это – так, но это – не всё. Здесь есть нечто большее, чем заговор тренд-сеттеров, наобум решивших, что сегодня модным будет чёрный. Само по себе маркетологическое назидание должно резонировать с той или иной потребностью в нас. Таким образом, да – моду на винтаж разработали маркетологи, но что эта мода говорит о нас?

2

Вчера я посмотрел новое видео 28-летней поп-звёзды Ланы Дэль Рэй на песню «National Anthem». В нём Мэрилин Монро превращается в Жаклин Кеннеди при Обаме. Перед зрителем распускается «воспоминание», предваряющее трагедию убийства президента-надежды. Главным сообщением является фраза: «Деньги – это гимн успеха». Требуя бриллиантов и Bugatti Veyron, «Жаклин» хватается за мир, которому вот-вот вышибут мозги.

С одной стороны, поп-культура, заявляющая подобные требования и слоганы в 2012-м году, – т.е. в разгар глобального финансового кризиса и международных протестов, – очевидно, либо аутична, либо попросту слетела с катушек; с другой – над всем посланием Дэль Рэй нависает тень осознаваемой трагедии и несбыточности. Это символизирует важный культурный сдвиг.

Если вчера гламур был простым побегом в «рэйгановское настроение», то сегодня нам всем уже не скрыть тревогу за брошкой. «Деньги – это гимн успеха» звучит не манифестом, но приступом бреда в предсмертных конвульсиях. Это печальная ухмылка – Гитлер, наливающий в стакан воды во время вторжения советских войск в Берлин.

Хипстеры бегут с корабля. Но поскольку корабль – планета Земля, то и убежать с него пока едва ли возможно. Поэтому-то и возникает временная параллельная реальность; качающееся из стороны в сторону воспроизводство прошедшего времени, когда всё ещё не было так плохо, и солнце, словно на поляроидных фотографиях, – всегда летнее, беспечное, юное.

Фильтры Instagram предоставляют овертайм. По крайней мере, так кажется. Это розовые очки здесь и сейчас. Глупо осуждать и этизировать их использование. Важнее понять, почему мы так нуждаемся в них.

Я вижу здесь страх. Но это не страх перед неизвестностью, которую несёт с собой будущее. Скорее страх, основанный на ощущении собственной пустоты. Моё поколение ещё не совершало исторических поступков. Это не поколение вьетнамской войны или августовского путча. Оно ничем не славно, кроме глобальной культуры заимствования и потребления старых форм; культуры, стерилизующей всякое бунтарство до состояния кричащего наряда.

Если 18-летние сегодня ещё ни о чём не подозревают, доедая весь этот иллюзорный пирог, то те, кому 25, уже начали задумываться: а, собственно, so what? Как мне пригодится красная помада, когда вечеринка закончится?

Историческая ирония заключается в том, что именно те, кого мы сегодня называем хипстерами, будут создавать мир будущего. Можно ещё раз констатировать, что они к этому не готовы, что они пусты и неэффективны вне капиталистического и мелкобуржуазного контекста, что они эпигоны, клоны и болтуны, что они продолжают убегать в 60-е, 70-е, 80-е и 90-е. Всё это – правда. Но правда эта не отменяет холодного факта – именно они, чисто по своему возрасту, перейдут вскоре из класса безответственных потребителей в класс «управленцев», переживающих кризисы в духе «30-ть – не 20-ть, 40-ок не 30-ть».

Я посвятил не один текст критике явления «хипстера», которое по-прежнему определяет мещанские тренды мира, но мне всегда было интересно, как эволюция поступит с праздником капкейков. Пожрёт или применит?

Сама по себе культура побега в прошлое является апофеозом культуры постмодернистского потребления, когда производство нового содержания подменяется производством новых упаковок – в этих условиях остается только жонглировать старым контентом и выхолащивать его. В тот же миг, человек не может утолять жажду до бесконечности, если будет пить, ссать, потом пить, что выссал, и так десятилетиями. Рано или поздно он вскрикнет и погибнет. Даже если ему нравится вкус мочи, он наверняка попробует найти воду.

Большинство хипстеров как было, так и остаётся аполитичными нарядными белками, но под шумок мирового протеста уже появляются и те, в ком зреет желание перейти на более глубокий уровень восприятия мира и его интенсивности. Они по-прежнему умеют веселиться и быть красивыми, но, помимо этого, уже ищут и смыслы, и образование, и нечто новое. Более менее разглядев себя в хроме противоречивых зеркал, они начинают учиться сосредотачиваться не на наносных, но личностных потребностях.

Капитализм не умирает в один день, и улицы Нью-Йорка всё ещё кишат людьми, которые вместо того, чтобы выращивать себя из личного, снимают образ с манекена или заимствуют его из модного журнала, но, в целом, я склонен видеть во всём этом уже не только а-политического оппонента, но и перспективный социальный сервис – кишечник.

Оказавшись в хипстере, культурный материал минувших эпох очищается от своего былого идеологического могущества, становится симулякром. Ещё десятилетие назад о симулякрах было принято говорить с пренебрежением, мол, это ведь что-то неподлинное, ненастоящее. Но что, если взглянуть на симулякр как на результат своеобразной эмансипации?

Национальное становится «национальным», фашистское – «фашистским», т.е. перед нами достаточно эффективный способ расправиться с прошлым; в хипстере мир обнуляется. Если пропустить через хипстеров всю историю человечества, то «великое наследие наших отцов» превратится в набор невинных мещанских радостей – приятные рестораны и красивые шляпы. От «японцев» и «итальянцев» останутся только суши и пицца. Не замечательно ли?

Таким образом, хипстерская поп-культура переваривает исторический багаж, знаменует кризис и приближение нового времени.

Если использовать её в качестве средства девальвации прошлого, хипстеров можно будет называть не только кишечниками, но и гусеницами, о которых Ричард Бакминстер Фуллер писал:

«В гусенице ничто не говорит о том, что она станет бабочкой».

30/06/12