Геноцид в розарии / Анатолий Ульянов

“Природа, можно ли взирать ещё спокойней, чем ты, на мертвецов, гниющих между роз?”. Я вспоминаю эти слова Артюра Рембо всякий раз, когда ловлю себя на вере в возможность преображения человека в нечто большее, чем овчарку с добрыми глазами. Накатывающее на меня политическое мессианство часто мешает мне насладиться декадансом исторического момента – как следует постоять на краю пропасти, кутаясь в крысиную шубу. И вот уже танки, словно угрюмые улитки, выползают из-за горизонта, виноградная голова пехотинца скатывается в овраг, а я лишь щурюсь на грозу, и думаю о поцелуях, запахе прачечной, и том, как здорово просыпаться, поперхнувшись волосами тёплых возлюбленных.

Неизбежность смерти хоть и разбалтывает веко, но, в конечном счёте, приносит облегчение. Ещё меланхолию, которую я выпрашиваю у дождя, чтобы слушать, как шипят языки шин, облизывающих мокрое шоссе. На красоту не остаётся времени, когда твои мысли охвачены идеологией, и мир прост, а лицо серьёзно.

Я далёк от равнодушия, но и не вижу смысла в того рода политических дерзаниях, которые требуют вмешательства в чужую жизнь, какой бы чудовищной она мне не казалась. Может ли что-либо быть более фашистским, чем принуждение к свободе?

У либеральной революции и лечения гомосексуализма есть нечто общее – и то, и другое видит поломку, и бросается её исправлять. Но что если ничего не сломано? Что если удел человека – кашалот? Кто дал нам право лишать людей их тюрем? Чем наша борьба со злом отличается от запрета на детскую мастурбацию? Разве что тем значением, которое мы вкладываем в понятие зла.

Мысли эти едва ли уместны в канун очередной большой войны. Проистекающее из них мудрое бездействие никоим образом не приближает ни поцелуи, ни такой порядок вещей, при котором у человека есть возможность наслаждаться красотой.

Отказ участвовать в глобальной поножовщине доступен лишь тому, кто может позволить себе роскошь отойти в сторону. Однажды отступать будет некуда, и каждому из нас придётся включаться в людоедство. Вопрос лишь в том, какое насилие станет твоим. Фашизм добра против фашизма зла.

Осмелюсь предположить, что лучше быть движением лесных нимф, чем красных бригад – захватывать не мэрии, но губы. Чтоб вместо субмарин – косяки русалок. По воскресеньям – гонки на стрекозах. Чтобы весна никогда не заканчивалась, и всё цвело, дышало, пахло в бесконечность. Чем не мечта, беременная миром?

Мечта оказалась сновидением, из которого мы медленно и тяжело просыпаемся на своих нарах. Прогресс – хрупок. Человек не далеко отполз от пещеры. Впереди – ещё тысячи миль антиутопии. Как и иранские девушки, протестующие в 1978-м году против ношения хиджаба, мы несемся на встречу эпохи кислотных ожогов в красивых платках. Либо гуманизм падёт, либо научится грызть глотки.

Но что, если кусать мне хочется только шеи и мочки ушей? Тело Джанис и её тень – одно существо. Так сразу и не понять, кто кого отбрасывает. Загадка эта – поинтереснее, чем Исламское Государство, и всё равно я не могу перестать думать о всех тех женщинах, что превратились в туалетную бумагу, и нас, вещающих из Элизиума о недопустимости расправы над зергами и их злобными божествами.

Отказываясь от газовых камер для консервативного террора, мы поступаем, несомненно, благородно, но также – бросаем вызов природе и тому естественному порядку вещей, при котором ты либо ешь, либо едят тебя.

Насколько перспективно наше благородство? Позволит ли оно нам выжить? И не является ли романтизированной капитуляцией перед волной коричневой чумы? Что, если единственный путь – геноцид? Готово ли гуманистическое сознание действовать в таких исторических координатах?

Я – не готов убивать, и потому обречен. Мне нету места в машине смерти. Я – тупой. Меня никто не подтачивал. Для меня лучше сгинуть, чем ввязаться в ядовитую череду оправданий для лишения жизни другого человека. Ведь он тоже любил целоваться. Просто не со мной.

Я – не готов убивать, и потому не смею требовать убийства. Всё, что мне остаётся – это блуждание по саду до тех пор, пока огонь не слижет меня прочь. Чем я, собственно, и занимаюсь, глядя на пропасти в глазах прекрасных прохожих.

И правда – моя романтика поэтизирует мою слабость. Проигрывая, я не страдаю – скорее чувствую себя персонажем Красной Книги: одним из последних колибри, которым вот-вот предстоит исчезнуть в жерновах эпохи голубей. Время цветного телевизора подходит к концу – надвигаются монохромные циклопы.

Увлечение красотой в таких обстоятельствах не кажется мне расточительным. В красоте живёт секс и, значит, надежда на жизнь, которой хочется напиться прежде, чем пить будет нечего. Ни красота, ни искусство не являются легкомысленными ценностями. В них человек выращивает чувства: собственно, человека – существо, способное не только подавлять, но и включаться в переживания другого, понимать его, переставать бояться – не мочь убить.

Не быть фашистом – победить фашизм. Для этого, однако, необходимо покончить с амбицией исправления ближнего. Рви его на куски или влюбляйся. Декларация прав человека должна начинаться со слов: “пороть можно только себя”.

Любые убеждения – это попытки придать абсурду смысл и как-то позабыть о том, что, выбираясь из материнских утроб, мы сразу начинаем тлеть, ползти к гробам. На глаза попадаются олени и совы, озера и чащи – всё то, от чего взгляд стекает по ногам; чем нельзя не заболеть; что невозможность забыть – всё это слишком быстро проносится: человек напоминает выстрел. Восторгаться жизнью и не думать о надвигающемся расставании весьма затруднительно. Приходится искать отвлечения: идти в церковь, становиться веганом, коммунистом, черносотенцем…

Природу, меж тем, не заботят концепты. Свобода содержится в её натуральной анархии, и не нуждается в словесных костылях. Тигры и шершни пребывают в красоте, живут непосредственно, без отвлечений на воздушные замки и пустые обещания. Вот и я – коммунист, а хочу быть пчелой. Ну или хотя бы лесничим.

13/01/16