Каменный суккуб / Анатолий Ульянов

1

Адэ устала от Америки того рода усталостью, которую не лечит сон. Это усталость эмигранта – каменный суккуб ежедневных тревог и надежд, эйфории и удушья, смерти и возрождения… Удары судьбы больше не причиняют ей боль – лишь глухо расшибаются о саркофаг тела, на дне которого морщится человек. Он всё никак не угаснет, не выгорит, хотя одеяло уже превратилось в могильную плиту – по утрам её не сбросить. Адэ так и лежит под ним, и ждёт, когда над ней начнут расти цветы.

Сбежавший от нацистов Лион Фейхтвангер сравнивает жизнь эмигранта с залом ожидания. Поезд всё не приходит, время вязнет, как вязнет и сам ожидающий; и вот уже он озирается, – не стоит ли там мама? Нет, не стоит. Но навивает сны – в ней продолжается суккуб: то ёрзает на рёбрах, то шепчет свою колыбельную песню.

Ад не спешит оправдывать надежд. Вместо шумных компаний в котлах и цветущих печей – тусклая явь чиновников и папок. Ими и шелестит суккуб Адэ. Это звук его крыльев. Лабиринты бумаг, фракталы дверей и кабинетов: в каждом сидит по жуку, обёрнутому в целлофан человеческой кожи. Ему нет дела до ударов сердца за тем или иным документом. Его хоботок выпадает только по случаю сбора бумажной пыльцы. Во всех остальных случаях жук моргает прозрачными пузырями. Лапка поставила печать – из динамика звучит холодный голос статуи Свободы: “Номер… Один… Один… Пять… Три… Два… Два… Приходите… Один… Декабрь… Два… Тысяча… Двадцать… Пять… год”. В лапке жука уже подмигивает ручка. “Подпишите”.

Адэ фотографирует на плёнку. Она может позволить себе кроссовки, но не мечту. Всякий её порыв к любимому делу заземляется потребностью шкуры и кормления мяса под ней. Мысли об этом заполняют день, и вытесняют все прочие мысли. Адэ больше не в силах думать о свете и выдержке. “Америка не выдержит нашего счастья. Счастливым людям не хочется ничего покупать”, говорит она.

Адэ не слышала про левые идеи. Под словами, которым её научили марксисты из либеральных вузов, горит первозданное пламя африканского спиритизма. Как и мой коммунизм, он обостряется под давлением социального пресса. Наблюдая как Адэ укутывается в косынку “против плохой энергии” и впадает в мистический транс от вида моей крови, я покусываю свой язык, на котором то и дело пытается отрасти борода Ленина. Мне страшно отравиться этой козлятиной, и в тот же миг кровь, бегущая из моих пальцев, красная, словно жидкое знамя.

Я гуляю в тумане. Адэ ненавидит туман. Она уверена, что он возникает в результате какого-то зловещего заговора: “Они что-то мутят с погодой”. “Кто они?”, “Да ты сам знаешь кто – ну… Они…”. Как и в тот раз, когда моя знакомая с Вэнис сказала, что Трамп сделает Америку снова великой, так и теперь я не могу определить, шутит ли мой собеседник, или все мы тут окончательно слетели с катушек. Я пытаюсь это выяснить, но Адэ затыкает мне рот своей жёлтой ладонью. “Тс-с-с! Тихо! Я забыла выключить телефон! Они могут нас слушать!”.

Спасаясь от арктических +17 по Цельсию, мы забиваемся в народные кафетерии, греемся в креслах мебельных магазинов и едим тёплые кронаты, но ей всё равно холодно. Она и в этой куртке “сыта по горло Америкой”, где “во всё кладут слишком много сахара”. Ей хочется “жить простой жизнью без лишних вещей в чёрном обществе”. Иными словами, Адэ хочет вернуться в Африку.

2

Озирающихся эмигрантов видно сразу: шеи вывернуты, носы над лопатками – ходят с кадыками за спиной и бьются затылками в стены нового мира. Драма их оглядывания в том, что оно слепо. Тоска по родине – это не про место, а про весну – время, которое давно испарилось. Тоскующего не излечить возвращением. Сама суть всей этой мокрой эмигрантской драмы в том, что на определённом её этапе человек оказывается в невесомости – он ещё не здесь, но уже и не там. Его настоящее – это негдешнее. Он затерялся в зыбком междумирье.

Улицы, люди, телефонные будки – новый мир всё никак не согреется, и продолжает расплываться; асфальт остаётся песком: в его топях увязает эмигрант – существо, низведённое к импульсу выжить, покинуть долину неприкаянности. А за спиной, меж тем, стоят родные чащи. Из них эмигранта посасывают сладкие голоса друзей и близких – всего привычного и от того уютного, как мякоть хлеба. Отсюда в ноздри поступает газ, и память о доме превращается в Воспоминание: румяную фантазию о времени, когда мир был ещё тёплым. В эту сиську хочется плюхнуться, напиться из неё молоком прошлого, превратиться в расписную свистульку из детства. Вот только сиська эта принадлежит призраку. В её молоке не осталось ничего питательного – сосание её пустоты лишь отбирает силы.

Эмигрант мечется между желанием обладать новым миром, и невозможностью обладания; порывом вернуться, и невозможностью возвращения. Всё как в горном походе – вершина ещё далеко, но куда ближе, чем дорога обратно к подножью. Да и, в конце концов, все мы бежали неспроста. Каким бы карамельным не грезился образ дома, мы помним, почему покинули его края.

“Я не могу съездить в Нигерию” – говорит Адэ. – “Это отразится на документах. Я вынуждена ждать чёртов паспорт”, наблюдая как время выцарапывает траншеи морщин на её лбу. В этом бесконечном ожидании жизнь постоянно откладывается, становится стремлением к ещё не наступившей, будущей жизни. Многие эмигранты так и гаснут не дождавшись. Вот почему так важно ничего не ждать, а просто жить – здесь и сейчас, не думая о завтра.

Попрощавшись с Адэ, я бреду домой в облаке её измождения. Город, в который я влюблён, шумит хоралом демонстраций. На марше в защиту понаехавших нас меня похищает гигантская канарейка с плакатиком “Pussy grabs back”. Обтираясь об меня своими американскими конопушками, она требует не переживать по этому поводу, мол, “хоть ты и симпа, я делаю это чисто из материнских чувств. Мой муж – он, знаешь, тоже эмигрант”. Пытаясь вырваться из её объятий, я падаю на женщину из Афганистана: “я помню советских солдат!”, вопит она из хиджаба. Голос канарейки становится всё тем же голосом суккуба: “Они хотят, чтобы ты разозлился. Чтобы ты сдался – уехал, освободил место для кого-то, кто будет готов на жертвы и терпение. Никогда не давай им себя разозлить. Всем наплевать на твою боль, кроме тебя”. Вот и таксист Абу так говорит: “Приехать. Не уезжать. Долго слушать радио. Знать язык. Работа. Остаться. Нравится.”

2/03/17