Based in Sydney, Australia, Foundry is a blog by Rebecca Thao. Her posts explore modern architecture through photos and quotes by influential architects, engineers, and artists.

Крепость забвения

Так получилось, что весеннее обострение репрессий в моей стране пришлось как раз на тот момент, когда я с воодушевлением открывал для себя иную Украину – не столько даже позабытую, сколько попросту незамеченную: во-первых, футуристов 20-х годов во главе с Михайлем Семенко, во-вторых, музыкальный андеграунд 90-х в лице Игоря Цимбровского и Светланы Охрименко. Слушая их грустные завывания в вечность, я думал о том, почему мечты и старания этих людей так ни к чему и не привели – Украина всё равно оказалась страной казаков и запретов. Если какие-то прогрессивные явления и возникали в её недрах, то лишь в качестве аномалий, которые тут же затаптывались, не успевая состояться, и оплодотворить будущее. Их выживание было возможно разве что в эмиграции. Собственно, об украинских футуристах я узнал из книги, написанной в Канаде, а “завывания в вечность” дошли до меня только благодаря тому, что были изданы в Польше. Получается, что всё штучное из украинского контекста интересно кому угодно, кроме украинцев. Проживая в США, я не перестаю изумляться метаболизму этой культуры – с какими бы вызовами и противоречиями она не сталкивалась, и кто бы ни оказывался у власти, Америка ничего не отсеивает: всё в неё помещается. Каким бы крошечным ни был феномен, – подчас это и вовсе какая-то сетевая однодневка; некие мемчики, – и, тем не менее, даже они осмысляются и становятся частью американского наследия. Капиталист, как хомяк: не важно, сыт он, или нет, но если видит зёрнышко – сразу за щеку, мол, пригодится. Так возникает разнообразие повседневной жизни.

Не стоит, впрочем, забывать, что за американским метаболизмом стоит развитая инфраструктура институций и специалистов. В Украине таковой нет. Раньше я объяснял себе это нищетой, мол, людям, озабоченным банальным выживанием, как-то не до гендерных штудий. Они не воют в вечность – в вечность урчит их живот. Однако позже, в сытых нулевых, деньги вроде как завелись. По крайней мере, в искусстве, куда полезли нувориши. Казалось бы, теперь культура расцветёт. Да только и теперь никому не было дела до аномалий – голодранцы накупили золотых сумок, помчались на светский раут, что и стало апофеозом капитала в украинском искусстве. Значит, дело не в бабле... В тех же 90-х никакого бабла у нас не было, но зато был супер-трэш. Как он умудрился обернуться глянцевым унынием нулевых, и хипстерским эпигонством десятых? Где сейчас эти фрики из прошлого? Да вот же где – приветствуют запрет “Вконтакте” из “Фейсбука”.

Меж тем, открытие Америки стало для меня и открытием Африки – большинство моих друзей и интересов здесь так или иначе связано с чёрным континентом. Ковбои, гамбургеры и небоскёбы – это всё настолько же замечательно, насколько и общеизвестно. Другое дело Африка – бесконечно иная, и ныне, несмотря на войны, эболы и нищету, переживающая культурный ренессанс. Что примечательно, медиа чёрного возрождения создаются диаспорой. То есть, в отличие от Украины, которая видит в диаспоре не столько продолжение себя, сколько отколовшееся сборище тоскующих вырожденцев, Африка развивается над географией – связь между африканцами по всему миру не только не прекращается, но и оборачивается новым культурным продуктом. В этом нет ощущения заперти, очередного гетто – чёрный человек и вдохновляется миром, и вдохновляет его – даже корейцы уже негры...

Это питает мой энтузиазм – кажется, будто достаточно взять здравый смысл, и изложить его моим соотечественникам, после чего они, думается, тут же развернут вокруг себя палитру свободы. В конце концов, что может быть более элементарным, чем мысль, что разное – лучше однообразного? Всякий факт культуры достоит того, чтобы стать её строительным материалом; чем больше всякого, тем лучше. Однако действительность такова, что все мы друг на друга ложили – нас как бы нет, мы не перетекаем друг в друга, не обогащаемся взаимными соками. Из раза в раз секс со свиньей оказывается “национальнее” попыток расширить Украину за его пределы. Если между нами и случается общность, то строится она либо на политической жести, – ненависти к врагу, – либо на кумовстве и тусовке. Украинец будто бы не понимает, что успехи ближнего отражаются на обществе в целом, и потому они – и в его интересах. Прогресс возможен только в результате усилий множества разных индивидов. У нас же происходит нечто противоположное – талант воспринимается как вызов и угроза, а близость требует подобия и единомыслия.

Чем больше я обо всём этом думаю, тем страшнее мне становится. Как бы мне не хотелось разглядеть в своей стране надежду, я то и дело натыкаюсь на кукиш, пахнущий чесноком и медовухой. От этого запаха я просыпаюсь, и обнаруживаю, что Украины из моих мечтаний нет – есть некая растущая воронка. Мысли в духе “ну ничего, прорвёмся, будет свет” по-прежнему собирают сотни лайков, но как по мне в них всё больше отчаяния, и всё меньше оптимизма. Я говорю это не в обиду – как и агент Малдер, I want to believe, и не могу махнуть рукой, забыть. Это – моё. Потому мне и страшно. Теряя надежду, я теряю дом. Подчас мне хочется сделаться колбасным, отчалить раз и навсегда, но каменный мир всё равно возникает из снов – исследуя чужие культуры, я думаю не о том, как ими стать, но о том, как ими поделиться, проложить мосты. Делая фотографии американских улиц и людей, я мыслю их не только частью этой жизни, – здесь, – но и той, которая там, как если медиум фото магичен, и пространства можно сомкнуть, обобщить.

Всё это голый, жалкий сентимент. “Они пребывают ещё в состоянии, которое мы назвали бы варварским; ими управляет чутьё, подчас благородное, но всегда непроизвольное, которое допускает размышление лишь при выборе средств, но отнюдь не цели”, – писала о славянах Баронесса Анн-Луиз Жермен де Сталь (1812). Обнаруживая забытых украинских гениев, и сознавая, скольких из них обнаружить уже невозможно, я понимаю, что всякое светлое начинание может быть попросту тщетным, и реальный украинский народ – это и есть вот это обиженное чудище, которое существует лишь тогда, когда ненавидит проклятого москаля. Москаль, в свою очередь, – того же рода гадкая ехидна: срываешь цепи, а она бежит к танку, царя зовёт – желательно, с усами. В итоге, всё постсоветское пространство суть юдоль каннибалов. Просветы случайны, и всегда вопреки воле народа. Все хорошие – выродки, сумму которых можно подытожить словом “зрада”. И только в “зраде” происходят чудеса, а за её пределами – совок, гламур и вышиванка. Всё! Целые жизни, судьбы – нет их, стёрты из времени, и, значит, что же – были напрасны?

Эти мысли уносят меня в 91-й год с его обещанием перемен. Наметившаяся тогда свобода не была результатом порыва к себе – скорее следствием неразберихи и замешательства, возникших на руинах Красной Империи. Хватка монстра ослабла, а новый ещё не явился, и в этой вспышке времени, на промежутке, образовались островки свободы с их фриками, начинёнными кислородом. Народ, оглушённый гибелью СССР, валом новой информации и необходимостью выжить на сломе истории, утратил бдительность, и потому не помешал 90-м стать временем надежд и возможностей. Сегодня от всего этого не осталось и следа – медведь напал на кабана, брызжет кровь и навоз, “Душите этих!”, “Нет, душите тех!”, а я сижу за тридевять земель, и фантазирую о том, как из родного мне говна полезут розы.

Ритм в сапогах

Если бы вы были нами