Based in Sydney, Australia, Foundry is a blog by Rebecca Thao. Her posts explore modern architecture through photos and quotes by influential architects, engineers, and artists.

Аппендикс

10 лет в США. Годовщина. Её мы отмечаем в неотложке, куда Наташа попадает с лопнувшим аппендиксом. О том, что это он, и лопнул, мы ещё не знаем, и долго взвешиваем боль, угрозу, и цену вызова «скорой». Эта дилемма иллюстрирует американскую реальность, и задувает свечи на торте нашей декады в ней.

1

Когда твой человек-вселенная в беде, думать о чём-либо, кроме его спасения любой ценой – затруднительно. И, тем не менее, цена, как black lives, matters. По крайней мере, в США, где нет системы всеобщего здравоохранения, а размеры медицинских счетов, даже при наличии страховки, – кафкианские.

Большинство моих американских друзей боятся обращаться к врачу, предпочитая терпеть до последнего в надежде переболеть дома и избежать банкротства. Иная ситуация в золотом меньшинстве, но это меньшинство не является правилом.

Миллионы американцев либо недострахованы, либо вообще не застрахованы, что оборачивается десятками тысяч смертей ежегодно. Более 60% всех банкротств в этой стране связано с медицинскими счетами.

Пресловутый американский «вэлфэр», который грохнули ещё в конце прошлого века, представляет собой не «халяву», о которой так любит фантазировать пост-советский обыватель, а жанр коммерческой медицины. За моральным фасадом её предприимчивой заботы о ближнем скрывается набор механизмов перегонки общественного благосостояния частным компаниям, превратившим государство всеобщего благоденствия в источник личного обогащения имущих.

Всё это, впрочем, известно. Как и то, что болеть в Америке – нельзя, если ты не можешь себе этого позволить. И, всё же, мне трудно поверить в то, что система здравоохранения в Первом мире, с его богатствами, учёными и технологиями, может быть столь жестокой, бесчеловечной и далёкой от клятвы «не навреди».

2

«Это, скорее всего, не аппендицит». «Наверное, ты просто переела...», «Похоже, это сильная изжога…», «Анализы, вроде как, в норме…» – такие курсивы из уст врачей питают сомнения и тревогу. Что если это просто паника? Какой будет стоимость этого «если», учитывая, что страховка требует угрозы смерти, чтобы вмешаться?

Каждый анализ – хук и «русская рулетка». Пациенту, обращающемуся в «скорую», остаётся надеяться, что у него – достаточно серьёзная проблема. В противном случае, достаточно серьёзная проблема придёт на почту в виде счёта позже.

Американский врач не сообщает ни цены, ни говорит, мол, «надо!», и предлагает опции на выбор: «Если хотите, можем заказать компьютерную томографию, или направить вас к гастроэнтерологу». Решение должна принять Наташа, которую накачали обезболивающим, после суток в конвульсиях, и продержали четверо часов в зале ожидания. Меня с ней внутрь не пустили – протоколы ковид.

Я жду на улице под красными дискоболами машин скорой помощи. Прибывая, как волны, они скармливают вратам больницы уличных одержимых, корейских бабок и латиноамериканских мам с ревущими свёртками у кофейных сосков. Их тёплый вид меня не согревает, и я прошу охранника впустить меня погреться.

– В 50-х в Лос-Анджелесе падал снег, я был юнцом, весёлым шалопаем– говорит он, осматривая небо в ожидании возвращения метели и юности. Я представляю снег на пальмах, и повторяю охраннику свою просьбу. «Да, ты прав, тут холодно», – кивает он, кутается, и уходит, оставляя меня танцевать для полярной звезды.

После очередного анализа, который ничего не показывает, Наташа теряет веру в серьёзность своего положения. Таблетки работают, боль отступает. Главное, что это «скорее всего не аппендицит». Мы возвращаемся домой, ложимся спать. Мне снятся пальмы, снег, соски, кареты «скорой». Сирены, однако, становятся криком, и я просыпаюсь. Наташа дрожит, обливается потом, стенает.

3

«Разрыв аппендикса, нужна операция!», «Морфий, сестра, морфий!». Укол. «Ещё? Может, хоть чуточку. Вколоть? Колю! Вставляет? Класс?». От радости согласия руки анестезиолога дрожат, и он промазывает мимо вены. В ближайшие сутки вещества будут поступать Наташе под кожу, а рука – увеличиваться, становясь беременным цеппелином.

– Как скоро вы можете её прооперировать?

– К сожалению, ваша страховка у нас не принимается. Мы вызвали «скорую».

– Так вы же и есть «скорая»…

– Частный перевозчик доставит вас в другую больницу. Там уточните, когда операция, но оперировать нужно как можно скорее.

4

Витая в облаках политических философий, легко увлечься их теоретическими абстракциями, и позабыть, что политика – это не книжка, не набор деклараций, а непосредственная повседневность; живая практика человека, сотканная из быта, из мелочей: как и о чём людям думается, что они чувствуют, чего хотят, в какие отношения вступают, что сообщают своими жестами, взглядами, звуками; как ведёт себя коп, врач, судья и кассир; как работает аптека, гастроном, кафе; какая музыка звучит из колонок, в какой цвет окрашены двери, что люди видят, знают, говорят… – это реальность политики, а не то, что обещает её рекламная брошюра.

Американцы – мастера фасада; виртуозные иллюзионисты, умеющие подавать себя и продавать своё. Витрина – их «конёк», она всегда сверкает. Улыбка редко покидает небосвод американского лица. Но это лишь манок, плакат; за камином папы Карло скрывается машина, пугающая не своей злонамеренностью, и даже не лицемерием, а отсутствием в её дизайне человека; холодным и эффективным перемалыванием судеб в процессе добычи экстракта их жизни.

От этой правды можно отвернуться: сказать «не нравится? вали!», или «а там-то ещё хуже», но это не решает острой исторической проблемы. Принципы машины насаждаются как универсальные принципы человека, и наиболее совершенная форма его организации. Правда в том, что бежать нам некуда. Весь мир – в цепях этой рыночной кофемолки. С ней можно либо смириться, либо бороться.

5

– Да пошли вы на хуй! – визжит босоногая женщина с татуировками на лице, пока вооруженные охранники протаскивают её в больничный металлоискатель. В углу лежит накрытый тряпкой человек. Чуть дальше – молится семья, безногий пьёт с ладошки виски, и хохочет. Лавируя в этом человеческом букете, санитары вносят койку с Наташей, и отдают её китайским медсёстрам – первым ласковым людям за сутки. «Потерпи, миленькая, всё будет хорошо». Доктор Рахман опускает руки на её живот, и говорит: «Ого! Зовите Маккейна!». Санитар Виталик сообщает, что все анализы нужно повторить, так как больница Достоинства не хочет читать данные больницы Добрый Самаритянин. Иначе их не включишь в счёт.

– Прошу вас, скорее!

Чёрный хирург с алмазными глазами заходит в палату, медсёстры склоняют головы, и детский хор в моих висках заводит: «Вышел месяц из тумана…».

6

У Аарона гниют зубы. Более полугода его не принимает ни один дантист, так как его народная страховка этого не покрывает. Аарон – гражданин США, ветеран, и бездомный. В начале года, когда все мы тут ждали гражданской войны между трампистами и либерухой, он накраудфандил броневой жилет. Теперь же он пытается его продать, чтобы вылечить зубы.

Живя в Америке, мне хочется кричать: Я – человек! Не нефтяная скважина. Не минерал. Не кошелёк. Не номер на кредитной карте. Но прежде, чем это крикнуть, я бегу из неотложки на работу. 6 часов до операции. 30 минут до встречи, где мне предстоит говорить «о смыслах», тогда как единственный смысл, который меня сейчас волнует, лежит под морфием на 8-м этаже тёмной башни.

На лавке у входа в больницу взрывается ложка, и тип с жгутом рычит, пока я шлю запрос в такси. Тимон отказался. Мигель отказался. Водитель Мыхайло согласен на всё. Его не пугает ни ковид, ни ночь на границе центральных трущоб.

«Вы белый? А, вижу, сейчас, подъезжаю… Вы сами откуда? Из Киева? Львова? А я из Одессы! Аппендицит? Лопнул?! Кошмар! А дети есть? Как нет? Вам сколько? 36? Пора задуматься о детях, хотя некоторые, знаете ли, решают пожить для себя. Ну, бог им лекарь – я не осуждаю… Чем больше детей, тем лучше страховка. О чём тут думать? Я ведь и сам немного разбираюсь в медицине – плохого не посоветую. Поправляйтесь и скорее заводите детей! Слава Україні!».

7

Пока охранники обыскивают мой рюкзак, обаятельная лесбиянка с дубинкой вызывает диспетчера: «Восьмое крыло? У меня здесь Значительный Другой (Significant Other) пациента №869-01. Впустить? Принято».

Место назначения – палата Спокойствия. Рядом с ней – палата Любви, палата Благословения и палата Человечности. «Мы возвели больницу на фундаменте заботы» – гласит плакат в холе, где мне меряют температуру и выдают пропуск на 8-й этаж. «Человечность нового уровня», «Привет состраданию», «В больнице Достоинства человеческой доброты становится всё больше» – слова-сладости, слоганы-скорлупы, повсюду.

В палате – женщина с бородой и деменцией. Её зовут Тереза и ей срезали пальцы ноги – диабет. На столе перед ней – банка колы. В меню – гороховый суп, бобы, шоколадное мороженое, клубничное желе, кофе, виноградный сок…

«Мы кормим диабетиков тем же, что и всех остальных», – признаётся медсестра, – я лично это не приветствую, многие из наших блюд на 60% состоят из сахара, но лучше что-то, чем ничего. Раньше еда здесь была лучше, но теперь у нас новый подрядчик, диета менее разнообразна. Так или иначе, мы всего лишь медсёстры, и следуем протоколам дирекции».

Из-под Терезы доносится мокрый звук, и медсестра говорит: «о май гад…».

– На хуй! На хуй! На хуй! – кричит Тереза, которую пытаются уколоть седативом, чтобы помыть. – Выкусите, суки! Не трогайте меня! Хватит! Пу-пу! Угандошу!

– Учитесь у негров, – говорит армянский санитар. – Вот как нужно разговаривать с этой системой. Иначе ничего не получите, кроме наркотиков в палате с диареей.

По ночам Тереза смотрит мультфильмы. «Подойди», говорит она, вдруг. Подхожу. У неё глаза хаски. «Вам нужна помощь?». «Жопа чешется». «Ну а в остальном как дела?». «Ок». Нога Терезы свисает направо, борода налево, и мне жаль эти 200 кг измученной боли и злости – человека, низведённого до рефлексов. Мы смотрим друг на друга молча, пока не раздаётся звонок. Тереза подносит мобилу к уху, слышит сердце на другом конце провода: «я тебя тоже люблю», говорит.

8

Когда шарахает, ты обращаешься к семье, родным и близким. Но наши все живут за океаном – в скайпе. Мы – иммигранты, и у нас нет сети глубоких социальных связей. Позвонить Сашке, чтоб спросил у Катьки телефон Виктора Павловича, – гениального хирурга, спасшего бабушку Жеки, – мы не можем.

У этого положения есть и классовое измерение. Никогда ранее, до США, мне не приходилось думать о «цене вопроса» в ситуации больницы. Где найти быстро и хорошего врача – вот о чём думаешь обычно. Да, хороший врач всегда редкость, и стоит дороже (хотя и не всегда то, что дорого – хороший врач). Однако сама эта необходимость думать о цене в такой момент – постыдна и унизительна.

Сколько стоит жизнь твоей вселенной? Где ты готов сэкономить на шансе её потерять? Что, если у тебя нет пару десятков тысяч долларов «на чёрный день», чтобы её спасти? Так мой буржуйский мозг встречает правду жизни большинства, и мгновенно откликается на музыку коммунизма.

Возможно, я не прав, но мне и правда не понятно, как общество, обладающее лучшими врачами, больницами и технологиями, может делать жизнь человека предметом торга, а здравоохранение – не базовым правом, а коммерческой услугой, и называться при этом гуманным и цивилизованным?

Я не знаю, что более отвратительно – такое «общество», где каждый сам за себя, или слова «забота», «человечность», «достоинство» и «доброта» на его витрине?

9

После операции в Наташу вводят новый опиат – норко. «Это поможет от боли. Вам нужно скорее ходить». От норко у неё начинаются видения и паники. «Это распространённый побочный эффект», улыбается сестра, и делает очередную инъекцию. Наташа не спит, едва ест – у неё лихорадка.

В палату заходит доктор из финансового отдела. «Вы выглядите превосходно! Вам нужно скорее домой. Есть ли боль?». Она есть. «Вы уверены? Хм… Ну что ж, скорее начинайте ходить. Как только ваши показатели придут в норму, мы, наконец-то, отправим вас домой. Ваше здоровье – наш приоритет».

После этого визита любое приближение температуры тела к отметке 37°C гасится жаропонижающими. В букет капельниц добавляют новые пакеты антибиотиков, и я помогаю Наташе подняться.

Спустя пять минут и двое суток после операции, – изумрудная и измождённая, – она добирается до двери, и выползает в коридор. Завидев нас, сестра поднимает трубку, делает звонок, и торжественно сообщает, что вечером нас выписывают.

10

Десять лет в США. Десять прекрасных, жутких, разных лет. Я не могу ненавидеть Америку. Потому, что именно здесь, на изнанке её райского обещания, я, наконец, проснулся, и увидел реальность: плохую, хорошую – всю, целиком, в наготе.

За мифом – мир, не имеющий ничего общего с образом, которым миллионы нас околдовывали с раннего детства. Американская витрина – ложь. Нет никакой «страны свободы». Америка – это красивый, но пустой маяк.

Почему осознать это важно? Потому что осознание этого гасит фальшивое солнце. И оставляет тебя в темноте, где тебе ничего не остаётся, кроме как отыскать внутри себя собственное светило, и уже им освещать себе путь.

Колониальный объект стал субъектом – вот что со мной приключилось. Без этого опыта, без проживания «золотой клетки» своей шкурой, я так бы и спал, полагая, что являюсь варваром из царства сугробов, и всё, что мне следует делать – это ползти из родного ГУЛАГа на свет «белого человека», который научит, исправит, освободит меня от моих «варварских» крыльев.

Рассказывая об американской изнанке, критикуя американских монстров, я ни на миг не забываю об американских цветах – людях, разделивших со мной любовь к человеку и борьбу за него с машиной: порядком жадности и расизма, угнетения и эксплуатации всего живого – меня, тебя, жизни как таковой.

В отличие от Наташиного аппендицита, нашу американскую декаду нельзя, не нужно и не хочется вырезать. Как не хочется вырезать никакую прочую, сколь угодно сложную часть опыта, который творит человека. И либо уничтожает его. Либо делает птицей.

Осколки (6/2021)

Соблазн молчания