Сэдрик показал мне своё тюремное тату, и рассказал, как белые гнали его по Бруклину, выкрикивая «нигер!». «Мы, в свою очередь, – говорит, – никого не гоняли. Так, разве что, могли наличку проверить, ну или там вопрос задать, мол, wassup, white boy?». Он потирает свой бицепс с досадой. «Я бы с радостью заменил эту татуху на что-нибудь религиозное. Ну, или фото моей матери». Пару лет назад, когда кто-то изнасиловал еврейскую девочку, хасиды в больших меховых караваях разгуливали по улицам Уилльямсбурга с обрезами «и это была ёбаная Матрица, чувак». Сегодня Сэдрик боится всего. Водителей, «которые оставляют тебя подыхать на обочине», поколение крэка, чьи дети «вырежут твоё сердце просто из тупости», подростковые банды «синих, красных и жёлтых маек».
«Пусть один глаз всегда висит на спине, братан, хотя… ты уже опоздал, ещё пару лет назад люди ебались и резали друг друга прямо тут у метро».
Сэдрик – родной. Даже будучи сломленным, он остаётся настоящим. Рассказывая истории, он щедро раскрашивает их инсценировками и перевоплощениями. В его речи то и дело открываются порталы, сквозь которые мне виден миражный Нью-Йорк, – Нью-Йорк, уносящийся прочь. Когда братки выкатывают в центр улицы свои лоу-райдеры, наполненные шлюхами и битом, я смотрю на них, очарованный, как на корабли, которым вот-вот предстоит отчалить навсегда.
Сэдрик достаёт телефон: «Ну чё, позырим как мой кузен про бабло читает?».