Иногда мне кажется, что комфорт – это форма трусости. И хотя это моё допущение совершенно не означает, что сам я только и делаю, что бегу от удобств, в той осторожности, которой сопровождается покой, присутствует некий отказ от жизни. Чтобы по-настоящему ощущаться, счастье требует катастроф. Из страданий возникает понимание ценности удовольствия. Вот и я, стоит мне погрязнуть в радости, впадаю в тревогу: жив ли я, и не очутился ли в одиночестве с хохотом?
Отсюда, пожалуй, – кокетство со смертью; склонность окружать себя людьми, которые не способны на взаимность. Жажда близости с ними упирается в невозможность, и рождает поэзию тлеющего кипариса. Так я таю в парах водопада, а они смотрят на меня льдинами моргающих глаз (как гильотин).
Страдания, впрочем, нуждаются в мере. Иначе лучшими поэтами были бы жертвы групповых изнасилований. Не стоит путать повседневность в аду, и возможность дозировать боль. Последнее – скорее роскошь, недоступная большинству из нас точно так же, как недоступны мне мои музы. Ужас терпим, когда не навсегда.
Жить на цепи, и время от времени хлестать друг друга по кожаной маске – это разные вещи. Мой идеал BDSM – кот в сапогах. Ещё люблю пожарников с усами.
И всё равно так сложно разобрать – где мазохизм, где просто оптимизм? Действительно ли боль сладка, или сладка надежда на исход из боли; романтика мучения как заводной прелюдии к наслаждению?
Нас учат спешить на помощь всякому, кто страдает, хотя подчас такая помощь – акт садизма (как и всякое мессианство) – идёт из гордыни. Не всё, что страдает является жертвой. За болью может прятаться эротоман. Вынимая из его ран гвоздики, мы лишаем его удовольствия, и, значит, – превращаемся в сволочь.