Старик озирается на женщин. Будто торты, их дирижабли плывут по Бродвею, качаются на волнах ковида. В унисон с ними качается и челюсть старика. Его жёлтый язык выползает из ссохшихся губ, и я понимаю, что весна не кончается; что желать можно и без надежды, даже топчась на кромке собственной могилы.
Ещё мне становится ясно, что старика давно никто не целовал. Поэтому его губы такие сухие. Свинтив спиралью шею в пенис утки, он не в силах держать себя в рамках приличий: стоит и пялится на самые крупные плоти.
Неужели и я таким стану однажды? Ведь и мне нравится, когда садятся на лицо; когда становится тепло, темно и влажно; когда на небе расцветают звёзды, и мчится комета, а я задыхаюсь под гулы галактик.
Спасаясь от этих чудовищных мыслей, я смазываю губы помадкой. И почему-то вспоминаю твою радость, – то как блестели твои глаза, когда ты сообщила мне новость: твой парень, наконец-то, согласился полизать тебя сзади. От этого анус становится влажным, как губы в помадке. Ох уж эти католики... Мы радовались этому известию вместе – за тебя, и ещё потому, что мне никто о таком раньше не хвастался. Ты даже расплакалась.
От этой радости сегодня не осталось и следа – мы все оказались в намордниках, и плачем разве что от слезоточивого газа. Все, кроме подлецов, и этого старика с языком цвета запеканки – он плачет о мёртвой невесте, и лете, и маме, и всём, что осталось в “когда-то”; о мире, где его волосы были лугами и где-то за ухом жил шмель очарованный платьем в цветочек. “Ты мой цветочек”, мог говорить он тогда кому-угодно, не вызывая отвращения, не будучи “грязным старикашкой”.
Пандемия, как крокодил, украла солнце. Если вчера, встречаясь, мы играли, ведь одной из миллиона возможностей всякой встречи были поцелуи (что, собственно, и давало силы терпеть все те множества встреч, которые к ним не ведут), то ныне мы встречаемся только по делу, и исключительно локтем, кость к кости, думая о том, как бы не раскашляться, не брызнуть каплей. А брызнуть ведь так важно. И так хочется. По крайней мере, для вышедших из моды людей с кадыками.
Где искать солнце сегодня? В книгах про мшистый лес, в кино, где обнимаются люди на чёрно-белой плёнке, в запотевшем видоискателе камеры и гранулярном синтезе. Но это – полумеры. Настоящее солнце светит только в любви. Которая теперь вышла из берегов спальни, стала чем-то абстрактным, любовью вообще, к человеку вообще; то есть, коммунизмом – политической полиамурией, зовущей на площадь, на оргию, на мятеж против мертвецов в погонах и пиджаках.
Ты знаешь, иногда я даже получаю удовольствие от конца света. Мне нравится сидеть на закате эпохи, в эти последние дни, смотреть на волосы, прилипшие к твоим губам от ветра, желать их, не мочь прикоснуться, но, всё же, желать, мочь желать. Говорить с тобой глазами из хиджаба – набухая белками. Дрожа жилой. Тлея, притворяясь, что не тлею, что мне всё равно. И только мои зрачки, – всегда предательски расширенные, – выдают меня с потрохами. Да, влюблен. Ну и что?
Конечно, бывает, в любви признаются, и сами не знают, что это не она, а нечто прочее, что человек сам себе выдумал. Мысли – из черепа, а в черепах любовь не водится. Там только мысли и кошмары. А любовь она ниже – сидит на рёбрах, как попугай, качающийся под бит сердца. Качается и поклевывает, пока не выступит капля. Слизав её, попугай пьянеет, впивается в волокна миокарда, создаёт гнездо в красной мякоти. Вот что такое любовь. Следуй за ней пока не упрёшься в страх. Когда упрёшься, следуй дальше, и пусть всё горит — главное не останавливаться, пока кости не почернеют; пока не станешь золой на губах, волосами и ветром.
Любовь всем к лицу. Даже мёртвым. Жив ли я или мёртв? Ответ на этот вопрос я ищу в твоих глазах. Смотрю в тебя и думаю, что же ты видишь? Кажусь ли я тебе яблоком? Или этот наш разговор был напрасной затеей, и по реке плывёт гроб с козлёнком? Лучше не отвечай. Позволь мне быть котом Шрёдингера. В ужасе я прекращаю тебя слышать. Пусть твой голос звучит далеко, шелестит, как сама река: затекает в ухо, стекает по глотке на кости, капает на цветок. Зашипело! “Я чувствую себя с тобой такой красивой, моё сердце”, – говоришь ты.
Моряк падает с палубы в море, идёт на дно, и превращается в дельфина; прыгает в звёзды из волны, и курлыкает, как дельфин: да, потрескивая. Другого похищает чайка. Третьего проглатывает кит, чтобы стрелять душистой пеной из спины. Как бы там ни было, все отношения подытоживает череп и кости. Либо рога и копыта. Это не страшно. Главное успеть найти пиратский клад на дне всякого чувства.
Очарованные лунным светом, призраки моряков вальсируют на палубе. Момент столкновения с рифом – самый приятный: всё хрустит и сверкает, тонет в музыке бури. Затем в расколотую грудь бьёт океан – от его соли сердце щиплет и дымит. Если тебе больно – значит, ты порезался как следует. А иначе зачем выходить в море? Сиди на причале и бойся промокнуть. Отважные режутся сильно, и всякий раз насмерть. Так я считаю, но тут просыпаюсь. Тебя не видать. Старик гладит мой лоб и глядит на меня. Вижу, губы уже не сухие.