Короче, ребза – можно всё. Хочешь заткнуть рот тому, кто говорит то, что тебе не нравится? Можно! Хочешь полуостров отжать у соседней страны? Можно! Хочешь за нефтью слетать за тридевять земель? Можно! Закон? Единственный закон – это сила. Легитимность любого решения определяется количеством винтовок, которые его поддерживают. Все диктаторы – шарят. Мнение общественности? О нём всё уже сказано у Чомски в “Manufactured consent”. Главное знать мотивчик актуальной песни и напевать его под нос. Демократия! Свобода! И давишь.
Понимаете, рано или поздно все путины-навальные пройдут. А мы останемся друг перед другом. То, что у нас всех разные взгляды (потому что и мы все разные) – это нормально. Но когда я вижу как многие из вас радуются цензуре; как мой приятель, с которым я буквально давеча бухал, пишет публичный донос в ФБР, налоговую и Службу национальной безопасности США на журналистку, которая критикует Навального; как члены моей собственной семьи – за то, чтобы таких, как я, наконец-то, заткнули... когда я всё это вижу, я думаю не про наши разные взгляды, не про Навального и Путина, не про коммунизм, идеологию, политику. Я просто теряю вязь ниточек света, которые проходят от человека к человеку, люди перестают как бы светиться, и мне становится одиноко и страшно, потому что я, вдруг, не понимаю, как любить это всё, этих всех, этих вас и всех нас.
Не то чтобы вам было это нужно. Но это очень нужно мне. Любить. А я не могу. Не получается у меня любить, когда вы радуетесь травле малолетки, дискриминации, цензуре; когда с двойным, таким унизительным, холопским усердием аплодируете по отмашке посольства чужой вам страны то стратегическому бомбардировщику, то злым и жестоким нападкам на ваших пророссийских соседей, ватных коллег, совковых родителей и прочих тех, кто для вас является расходной нелюдью; когда пишете доносы, но особенно – когда искренне счастливы видеть, что ближнему, который вам не нравится, и которого вы расчеловечиваете как “врага народа” в интересах “национальной безопасности”, больно... Чужие страдания – радость?
Как любить? Как любить таких вас? И за что? За удушье и злобу? За мир, где никому и ничего нельзя? Блымните лучиком света, дружочки, – не вижу.
Да, я и сам далёк от идеала. Во мне тоже присутствуют ваши фашистские штучки. Именно поэтому я умею об этом писать: потому что переживаю борьбу человека и зверя в себе, гуманиста и тоталитариста в себе. Я хочу, чтобы гуманист победил. Чтобы любовь победила. Чтобы победил человек. В то же время, мой внутренний Усатый Отец смотрит на вас, читает вас, и понимает: этих можно уже брать, эти уже готовы, эти смогут душить, и будут подчиняться всякой силе. Вами можно такого наделать, ребятки... вы себя даже не представляете!
Вам, вероятно, кажется, что Сталин далеко. Что Гитлера больше не будет. Ведь мы же условились – never again. Ан нет, ведь эти ребза тут, всегда, щедро разлиты по нам, живы в нас, и готовы цвести чёрно-белым миром, над которым развиваются национальные флаги наших людоедских государств. Государств, которые всегда оказываются важнее, чем люди. И, значит, важнее, чем каждый из вас. Почему же вы удивляйтесь, когда ваши государства вас лупят ментовской дубинкой?
Про всё это, впрочем, уже писал Цвейг век назад:
"Постепенно в эти первые военные недели войны 1914 года стало невозможным разумно разговаривать с кем бы то ни было. Самые миролюбивые, самые добродушные как одержимые жаждали крови.
Друзья, которых я знал как убежденных индивидуалистов и даже идейных анархистов, буквально за ночь превратились в фанатичных патриотов, а из патриотов – в ненасытных аннексионистов. Каждый разговор заканчивался или глупой фразой, вроде “Кто не умеет ненавидеть, тот не умеет по-настоящему любить”, или грубыми подозрениями.
Давние приятели, с которыми я никогда не ссорился, довольно грубо заявляли, что я больше не австриец, мне следует перейти на сторону Франции или Бельгии. Да, они даже осторожно намекали, что подобный взгляд на войну как на преступление, собственно говоря, следовало бы довести до сведения властей, ибо “пораженцы” – самые тяжкие преступники против отечества.
Оставалось одно: замкнуться в себе и молчать, пока других лихорадит и в них бурлят страсти. Это было нелегко. Ибо даже в эмиграции – чего я отведал предостаточно – не так тяжело жить, как одному в своей стране".