Всё утро творилось невесть что. Я просыпался, смотрел дюжину фотографий, и снова проваливался в сон, каждый из которых был эротическим. Только последний – зачем-то про крысу. Зато остальные – с губами, в объятьях. Жилой комплекс, где я поселился, был построен у подножья голливудских холмов, для рабов Чарли Чаплина. Он представляет собой тесную вязь гробов и комнат: куда не глянь здесь – призрак учит роль. Минувшей ночью всё вокруг отмечало день рождения некоего Тома – шеренги журчащих членов окружали моё бунгало, женщины вонзались шпильками в клумбы, а полицейский вертолёт, словно колибри, висел над цветником и хохотал. Сегодня, когда рвотные кваки в кустах поутихли, я слышу, как мой сосед Мартин бранит молотки и гвозди. Периодически его истошный "fuck!" утопает в хорале попугаев, и всё это – посреди января.
Не видеть снега – это жить в мире, где нету России. И, всё же, чуть выше, в горах, я обнаруживаю иней на оливковом песке. Русский мир прорастает и здесь. Вот-вот из калифорнийской почвы полезут медведи, а за ними – шестиногий Кремль. “Но тогда и медведи – цветы, раз растут”. “Да-да, подснежники, пожалуй…”.
В Лос Анджелесе я всего неделю, и потому ещё отказываюсь доверять своим ранним впечатлениям. Быть может, всему виной провинциальный Новый Орлеан, где я, чуть было, не закис, но здесь, несмотря на отсутствие автомобиля, Нью-Йорк представляется мне бессмыслицей. Измождённые вампиры, бегущие в толпе либо сквозь снег, либо сквозь мокрую жару – всё это мне отсюда не понять ради чего. Я, вероятно, под воздействием температур, и, всё же, – здесь нет повсеместно железного хуя, который бы юлил тебя на улицах и перекрёстках. Меж тем, LA – это огромный город в форме океана, где проживает 20 миллионов душ. Ночью из тьмы сверкают взгляды пум и койотов. Белки карабкаются на пальмы и лимоны. Зима весенняя, ласковая. Вот разве что здесь нет нью-йоркского метро...
Я скучаю по моим чёрным розам, и обсуждаю с Джанис всевозможные опалы, но также – открываю новый мир латинской красоты. Калифорнийские мексиканцы не имеют ничего общего со скукоженными картофелинами из бруклинских deli, напротив – бронзовые боги. Испанский – это не язык, но музыка, ручей под видом языка. Мечтаю выучить его, и посмотреть на мир глазами сеньориты. Даже когда я печалюсь, мне всё равно не хочется умирать. Самое лучшее ведь, это когда кто-то к тебе прикасается, ну или смотрит на тебя с желанием. После смерти ни того, ни другого не будет. Поэтому уж лучше пусть земля остаётся сырою без нас, до упора, пока ещё можно дышать. Я думаю об этом, поедая трюфеля, которые приготовила Соня. Они тают во рту, словно жизнь. И тоже сладкие, похожие на сердце лилипута.
Бульвары даунтауна наводнены экстравагантными безумцами – зачарованные Голливудом, сюда съезжаются истероиды всех мастей, и потому даже бомжи здесь – артистичны. "Мне нравится здесь быть, но жить в LA я бы не смог" – говорит Алекс. – "Этот город построен для тачек, любой выход из дома требует руля, от квартала к кварталу – бесконечность, а изоляция – невыносима". Проблема расстояний существует. Однако одиночество сопутствует любой мегаполис, и если в LA оно продиктовано распростёртым ландшафтом, то в Нью-Йорке – теснотой и кишением ртов у корыта финансов. За годы в путешествии я привык околачиваться на пустырях, и не вижу разницы между тем, быть одиноким в своём авто, или в толпе спешащих незнакомцев. Могу сказать лишь, что ваниль и надменно вздёрнутый нос пока встречаются мне реже. Пешеходы в LA – одни лишь пьяницы, наркеты, проститутки; проще говоря – стихи. Я не знаю, как долго продлится мой восторг, но покамест я рад отражаться здесь в пальмовых листьях.