Всю свою жизнь я наблюдаю людей, сбивающихся в стаи, чтобы оправдывать себя среди себе подобных, и пожирать всех прочих; несомненно, пожирать, ведь стая – это про пасть. Страсти враждующих толп обрушиваются на всякого, кто не примкнул, не слипся хоть в какой-то общий спазм. Вот и сейчас задраивают черепа, утекают прочь от неудобных мыслей и чужих голосов. Война возбуждает народ. Исковеркав свой мир, он отворачивается от зеркал, и шипит, мол, нет-нет, всё это было не зря, даже кровь. Из эпохи в эпоху, от революции к революции – кретин шагает с гордостью за собственные ошибки, и презирает всё, что отказывается разделять с ним его овальность. Какой бы густой не становилась ночь, он продолжит шагать ей на встречу, и молиться своим богам.
Доводы расшибаются об эмоции и придыхания: "всё будет хорошо, мы неспроста". И окуни кивнули. Патриотизм больше не кажется им постыдной юдолью. Даже те, кто вроде как против царя, нервничают, сталкиваясь с критикой культуры, которая его производит. Другие – те, что торжественно скакали на площадях, – сегодня строят новую тюрьму, под новым, лучшим сапогом. И хотя над всеми этими людьми развиваются разные флаги, каждый из них принадлежит одному роду псовых. Для каждого нового витка кошмара у них находится оправдание.
В начале века мне казалось, будто старый чугунный мир вот-вот сгинет, и начнётся иной, – расползающийся, подобно раку, из мечтаний о лесах и любви; цветной и разный, как сама Европа. Однако тварь человеческая снова и снова оказывалась собой, и ползла, полная надежд, под очередную плеть. И вот уже целые толпы ползут, и каждый там, вдруг, знает, что “мультикультурализм не работает”, а “гуманизм – это фашизм”, и уж лучше сразу, значится, в ад – так честнее.
Один за другим друзья моей юности отрезают собственные уши. Пережитые нами моменты, – всё то личное, что казалось мне вечным, – обрушивается в небытие, стоит мне возразить коллективному сну. Политика оказывается сильнее поцелуев. А ведь ещё вчера мы позволяли друг другу думать по-разному. Теперь же я то и дело попадаю в ситуацию, когда, встречая старого друга, искренне радуюсь, мол, эй, дружище, как ты там, давно не виделись, а в ответ на меня смотрит чужое лицо – лицо, моргающие потемневшими глазами; холодное и озлобленное. "Ты чего?", – говорю. "Ничего!" – и несёт меня в блок на фейсбуке. А я лежу в его руках, и не могу набраться злобы – помню старого друга таким, как он был. Вот мы бежим по траве. Вот мы смотрим на девушку. И всё во мне объято светом. Меж тем, для Лёшки я – предатель, харкающий в материнское лицо родины. И такого Лёшки, вдруг, стало много. Люди гуляющие превратились в людей марширующих. Кто в вышиванке, кто с георгиевской лентой, но шагают, шагают строем, на полном серьёзе. Нет больше никакого детства. Нет воздушных объятий. Только штыки и монотонный барабан.
Я, всё же, надеюсь, что это сезонное. Какими бы чудовищными не становились повадки окружающих людей, человек не ограничивается сволочью, и по-прежнему содержит в себе потенциал лепиться иначе. Мир из моих мечтаний существует. Он просто не целен. Напротив – рассеян по редким, отдельным "уродам". Мы тянемся друг к другу через мглу, как проклятые хризантемы, а вокруг – хруст и грохот эпохи.