Нет ничего более основополагающего для фашизма, чем человек, который может приспособиться к любым обстоятельствам, лишь бы его не трогали, не угрожали его щекам и пледу. Сам он никому зла не желает, и ничего такого не думает. Но и не станет противиться злу, если это зло не касается его лично. Он не готов душить, но готов промолчать, когда ближнего душат – лишь бы его самого не душили. Своё бездействие он объясняет тем, что человек – таков. “И ты, и я. Мы – эгоисты”. Так малодушие разыгрывает мудрость. В приспособленце нет порывов и страстей – только шкура, восприимчивая к холоду и теплу. Он – прагматичный циник, мелкий буржуа. Эмпатия угрожает его комфорту. Когда случается пожар, он не спешит его тушить, и рассудительно моргает из буфета. Там же, над тарелкой супа, рассуждает о том, кто устроил поджог, “ведь не я”, и что уже поздно хвататься за вёдра, “а суп остывает” (заботливо сёрбнул).
Приспособленец всё понимает, ни во что не верит, и сохраняет спокойствие. Жизнь для него творится в форме сторонней возни, о которой он отзывается с брезгливым пренебрежением. Нет, это возятся не люди, а людишки. Огонь в их глазах – это отражение печи, в пасть которой они бредут по тропе благих намерений. “Глупцы!”. И побрёл к холодильнику в тапках.
Бывает, впрочем, и на циника снисходит сентимент – момент “слабости”, когда ему, вдруг, хочется тоже цвести, участвовать, пылать. Однако его халат слишком уютен, чтобы от него отказаться: тёплым облаком стелится газ из трусов под шелка.
Пусть угрызениями совести заботятся те, у кого есть совесть, – приспособленец защищён от её нытья отсутствием моральных соображений. Он этим отсутствием даже гордится, ведь, в отличие от наивных романтиков, из раза в раз выживает – в конце концов, что ещё важно? Жаба осталась жива!