В детстве я строил шалаши, и занимался в них любовью с куклами. Эти куклы были “всего-лишь игрушками”, но только до тех пор, пока я не звонил им по надувному телефону. Во время этих звонков, мы говорили о жизни, и чувствах, о наших грядущих поездках на море. Лишь по-настоящему узнав куклу, я мог прорезать в ней вагину, чтобы затем тереться о её пол своим гендером.
Мои куклы не имели сердец, но я научился вдыхать в них души, давать им имена и характеры, оживлять голема с динамиком в спине и свистулькой на пятке. А где-то там, за рубежами шалаша, творился мир взрослых, не подозревающих, что происходит в этой щедрой россыпи детских борделей под пледом на стульях.
Детский секс пахнет резиновой головой куклы. Как и секс с незнакомцем – этим интригующим, и одновременно невозможным любовником. Его незаполненность информацией, отсутствие между нами связи, делает его объектом, лишь-телом, а секс с ним – призрачной мастурбацией.
Мой любовник должен быть человеком, и, значит, обладать индивидуальными особенностями, дающими мне поводы для тех или иных переживаний. Нет, мне не достаточно просто столкнуться, пересечься, мелькнуть. Я хочу вступить в тёплую лепёшку отношений; быть коровой: ошлёпываться хвостом, моргать ресницами, и проглатывать луг понемножку – щипок за щипком.
Без отношений жопка – жопка мертвеца. Мне нужна связь, проникновение под мясы, в облако психо: вскрываешь череп, поднимаешь крышку, а оттуда валит пар – так ты-любовник, собственно, пьянеешь. Так я-из-детства погружал своё лицо в кастрюлю над пюре, и дышал им, потел, а потом мы семьей это ели. Кого-то, быть может, стошнит от таких ингаляций. Но именно из них и возникает “мы”. Без погружения нет субъекта, и тогда над тобой / под тобой пыхтит кукла.
Чтобы как следует гореть, необходимо как следует облить друг друга бензином: промокнуть, понять, о чём речь. Зазвонил телефон. Кто говорит? Слон. Не кит. Не кот. Не мидия. А слон. И, значит, хобот, уши, и всё то, что задаёт динамику слона, с которым тебе предстоит произвести нечто третье – вас.
Ирония Де Сада жизни в том, что это знание, эта конкретика, – слон, – не только создаёт отношения, и делает их переживания мясистее, но также лишает их той интриги, которая запустила карусель прогулок, взглядов, танцев, поцелуев.
Первый поцелуй принадлежит смерти. К чему бы он не вёл, – к близости или разлуке, – он снимает напряжение, вносит в ситуацию некоторую ясность, и в этом смысле сам будто бы маленькая смерть в сапожках.
До поцелуя лица нежно-румяные, а глаза – поблёскивают. После, бывает, тоже, и, всё же, последующая румяность и блеск несут в себе нечто свершившееся: труп томящей неопределённости, которую содержало влечение незнакомцев. Одно дело подозревать в симпатии, и другое в ней удостовериться…
Ну и с чем это нас оставляет? Похоже, сколько не целуйся, всё равно умрёшь. Думая об этом, я с оптимизмом смотрю в своё будущее, где меня охватывает благодать старческого слабоумия. На пороге ночи, совершая действия, и тут же их забывая; не помня ни лиц, ни людей, ничего; то и дело орошая себя тёплой патокой недержания, я достигну вершины удовольствия: неиссякаемой новизны всего, очарования от всех, и буду утку счастьем наполнять, и всё сосать своим беззубым ртом – изюм, улитка, человек, а позже: хлоп! – в пенале розу понесли.