Зырю сторис, и вдруг, случается нещо невероятно: в потоке губ, поп, чик и капибар возникает кружочек с селфи моей во всех отношениях американской подруги. Ей под 30. Стоя у зеркала, она задумчиво смотрит на своё отражение. На фоне у неё играет: “Как часто вижу я сон, мой удивительный сон, в котором осень нам танцует вальс-бостон”…
1
Я, мягко говоря, опешил. Пусть это были бы Molchat Doma, ремикс TATU или хотя бы Витас… но Розен-факин-баум?! “Нет, быть этого не может”, подумал я и понял, что реальность – ложь, жизнь – экран, и всё это какой-то глитч в матрице.
Нет, я понимаю, что хипстер – бездонная глотка, способная усвоить всё, кроме глютена: “и корову, и быка, и кривого мясника”. Но Розенбаум – это как-то ту мач даже для такого любителя поплескаться в потрохах времени, как я.
Что в этой душевной синьке на кладбище может найти для себя молодой, да ещё и американский человек?
– Ты шо, ку-ку-шинель? – пишу я подруге.
– А что? Я очень люблю Александра Розенбаума. У него невероятные тексты. Мои любимые: “Чёрный тюльпан” и “Караван”. Но я не знаю, как это пишется кириллицей; смогла найти в инсте только Boston waltz.
– Ты знаешь, что “Чёрный тюльпан” – это не про цветы, а про…
– …самолёт, Афган, да, я читала об этом. Годный стафф. В Сети есть фанатские переводы. Его метафоры, мелодии, настроение… меня он потрясает.
– Чем?
– Он очень красиво описывает обыденность войны, её жестокую монотонность, приглушённую грусть, которую чувствует молодой солдат. Мне хотелось узнать, что чувствовали советские люди во время Афганской войны.
– Почему?! Ты же квир и кавайщица!
– А парень у меня – социалист. Ему интересна история СССР, и последствия его распада для мира. Мы хоть и американцы, но тоже живём в них. Ещё он любит читать книги по военной истории.
– Разве американские барды поют какие-то другие песни про войну?
– Американский фолк на военную тему совсем другой. Возможно, это как-то связано с разницей в тактике. У русских она часто сводится к тому, чтобы бросить на фронт как можно больше тел. И из этого возникает совсем другой тип искусства, другие песни.
– Какие?
– Не знаю… В них больше… реализма? Настроение совсем другое. Они не столько про индивидуальные переживания, сколько про коллективные страдания и апатию.
2
Тут меня настигает украинский зуд сообщить ей, что лирик солдатской тоски поёт нынче в кремлёвском хоре. Но вместо этого во мне раздаётся щелчок, и я, вдруг, оказываюсь в 1990-х, в библиотеке моего мёртвого деда, где, маленький, играю в солдатики.
Дверь открывается и в комнату заходит шатающийся мужчина с острым носом. Это приятель папы. Другие сейчас с папой на кухне. Осев на диван, он смотрит за моей игрой.
– Воюешь? Вот и я воевал… Прошёл Афган…
От этих слов воздух в комнате наполняется запахом ватки перед уколом. Я не люблю этот запах и продолжаю играть на ковре: “Пиу-пиу! Ра-та-та-та-та!”.
Он поднимается с дивана, подходит к стеллажам с книгами, и, вынимая одну за другой, говорит: “Эту читал? А эту? А вот эту хоть?”
Его присутствие меня напрягает, и я говорю ему: “Дядя, вы – петух”.
Он и правда был похож на петуха – не в гендерном, а в орнитологическом, единственно известном мне тогда смысле этого слова.
Слово это произвело на дядю-петуха неожиданно сильное впечатление. Схватив меня, он сжимает мои ладони, больно-больно.
Закричав, я вырвался, и бегу на кухню. “Папа! Папа!”. На кухне – туман. Папа поднимает голову и расплывается в улыбке: “Я люблю тебя, сын”.
Понимая, что папа “поза зоною досяжности”, я бегу из квартиры и колочу руками в дверь пенсионеров по соседству. Они дают мне бутерброд и вызывают наряд.
“Эх ты, сексот”, – говорит мне дядя-петух, – “А мы за тебя кровь проливали”.
Это – моё единственное “афганское” воспоминание.
3
Щелчок, и вот я снова в настоящем.
Подруга-квир и розенбаумфаг завершает свой очерк о лысом барде.
– А ты что думаешь про Александра? – спрашивает.
– Я думаю, что Розенбаум – мужлан, душнила и путинист.
– Да, по политике он вирдо. Но ведь поэтичный.
– Поэтичный.