По мере накопления опыта взгляды меняются. Одним из таких изменившихся взглядов является для меня взгляд на язык. Язык вообще. Язык как феномен. Я больше не считаю его "просто инструментом" для выражения тех или иных предваряющих язык смыслов, которые он везёт, как грузовик помидоры.
Конечно, "помидоры" есть — в субъекте. Есть они и в языке, на котором тот говорит. Речь никогда не субъективна до конца. Каждое слово несёт в себе и свои, не связанные с субъектом и его ситуацией смыслы — сам культурный багаж языка, и всех, кто на нём говорил и говорит. Говорить поэтому можно только вместе. Даже когда мы говорим "от себя" или "сами с собой". Каждое слово — хор людей.
Это, однако, не значит, что во время говорения помидоры субъекта и помидоры языка просто складываются. Скорее сталкиваются, перемешиваются, и производят новые томаты, каких, может, и не было до этого ни в субъекте, ни в языке, на котором тот говорит; ну или же они — не те, которые предполагались в исходном намерении выразить конкретную мысль, чувство, опыт.
Отсюда следует не только то, что язык говорит нами, но и что через язык мы можем программировать себя и друг друга, настраивать восприятие и, следовательно, менять как отношения между собой, так и субъективный опыт объективного мира. Слова — это заклинания. Речь магична. Язык — это онтология.
Любые попытки ограничить или навязать язык, принудить человека к иной речи, противоположны практике уважения субъекта, его прав и свобод.
Говоря это, я не делаю исключения для языка ненависти, эффективная работа с которым требует не запретов, а образования и эмпатии, понимания возможностей и последствий языка, ответственного отношения к себе и ближнему.
Целевым является такое положение вещей, в которой субъект принимает решение отказаться от языка ненависти в пользу бережных и заботливых форм речи — не потому, что такой выбор навеян некоей формой палки, а из осознания, что пуля слова, куда бы ты ни целился своим оральным пистолетом, всегда прилетает обратно – в тебя.
Что касается родного языка, то те, кто пытается связать его с государствами и идеологиями, небезосновательно объявить родной язык историческим результатом определённой языковой политики, не понимают главного: более существенным для человека является не история и не статус родного языка, а то, что делает язык родным — его глубинная вписанность в субъектность индивида, его творение и понимание себя, его память, семью, и отношения с миром.
Всякий, кто пытается подавить родной язык субъекта государственным (в случае их несовпадения) требует от индивида принять идеологию, для которой высшей ценностью является не человек, а государство, нация и что угодно прочее над человеком. Такая репрессия не может быть демократичной и гуманной. Она, по существу, тоталитарна и жестока.
Часто эта жестокость носит реактивный характер — является ответом на другую жестокость, и находит в этой другой жестокости моральное оправдание для своей. Такое зеркало, однако, ведёт не к восстановлению справедливости, а к утверждению логики угнетения, которая обречена его воспроизводить, сохраняя положение несправедливости, и его симптоматику конфликта и невроза.
Не так страшно умереть (впрочем, лишь потому, что смерть невообразима), как не мочь сказать себя по-своему. Иметь субстанцию мысли и чувства — и не иметь средства, которое наилучшим образом её реализует. Чем уже сфера быта и права родного языка, тем меньше пространства для индивида и его разнообразия.
Не мочь говорить — всё равно, что не мочь быть. Запрет на речь является запретом на бытие. Политикой исключения. Репетицией геноцида.