Есть у меня плейлист “Сирены и русалки”, куда я заношу всех призрачных, как ветер, и журчащих женщин — песни разных эпох и географий: о главном.
Нарычавшись в пространстве интернет-сети, скушав глазом цветущее безобразие нашей нынешнести, я сажусь под эту плакучую иву, и слушаю голосистый ручей. В его водах имеются и русские песни.
"Покроется небо пылинками звёзд
И выгнутся ветви упруго
Тебя я услышу за тысячу вёрст
Мы эхо мы эхо
Мы долгое эхо друг друга"
И тут, вдруг, в этот трепет врывается каракуля — некая водружённая на пулемёт истории тётка, требующая запретить эти песни. Без оглядки на трепет; в корчах невежества, которое позволяет тёткам клокотать под ногами культуры.
"И мне до тебя где бы я ни была
Дотронуться сердцем не трудно
Опять нас любовь за собой позвала
Мы нежность мы нежность
Мы вечная нежность друг друга"
Да, это нужно срочно раздавить, как торт — от зависти за красоту его кремов. Чтобы эти песни, написанные на языке врага гражданами тоталитаризма, не бередили сиплый морок тех, чей главный навык — гадить.
"И даже в краю наползающей тьмы
За гранью смертельного круга
Я знаю с тобой не расстанемся мы
Мы память мы память
Мы звёздная память друг друга"
"А ты бы мог любить фашиста?" — спрашивает меня каверзная подруга. Ответ не требует и мига: да! Потому что любят не партбилеты, а тайну света в существе — жизнь, озарённую вместе.
В этом и заключается чудо: в способности любви ослеплять разум, освобождать от гнева, перешагивать через разность, делать тебя распахнутым для человека, безотносительно его несовершенств.
В любви всегда есть что-то имперское, а именно — её безбрежье: разливность и глотательность. Встречая француза, я встречаю Другого. Встречая россиянина, украинца или белоруса я встречаю себя.
Пишу об этом из лопнувшего терпения: нет больше сил читать новости о наскоках душнил на сады и крылья. Слушать и поддакивать их ядовитым галлюцинациям.
"Ты хоть раз ложился спать под сиреной?". Нет, не ложился. И именно поэтому не отупел от депривации сна и страха смерти. Мне не хочется бороться с каменными изваяниями, раскапывать могилы, и донимать подростков, как крип с кадыком, за то, что они слушают "неправильную" музыку.
Хочется, чтобы все эти дети сбегали от ТЦК друг в друга. Ещё лучше — вместе и прочь. Куда-подальше от политики обиженных и изнасилованных.
"Есть на далёкой планете
Город влюблённых людей.
Звёзды для них по-особому светят,
Небо для них голубей."
Я хватаюсь за истоптанное слово "любовь", потому что именно она находится в осаде, это против неё развязана война, это ей не находится места в железных лязгах настоящего. На нас будто бы наползает пузо, которое хочется назвать пресловутым. Шайба пупка давит узлом на горла птиц.
Как можно выносить такие песни на помойку? Сколько бесстрашия в простоте их посланий, которые, подобно семенам, ложатся в почву черепушки — дают образ, в который хочется верить, и который хочется жить:
"Белые стены над морем,
Белый покой и уют.
Люди не ссорятся,
Люди не спорят,
Люди друг другу поют."
"Ты там, и не понимаешь реальности тут". Нет, это кое-кто другой не понимает, как выглядит со стороны его свисающий набок язык; и что видят те, кто не сошёл с ума от повседневности, где нас втаптывают в зрелище поражения любви, её замещение долгом перед родиной и пустотой в яйце слова "нация".
Ходить строем — унизительно. Как и врать себе о себе и своём. Любить — значит позволить людям быть. А запретить стремится тот, кто ненавидит.
"Посидим, помолчим,
Все само пройдёт,
И растает гнев, и печаль уйдёт
Посидим, помолчим
Не нужны слова.
Виноваты мы, а любовь права."
Выхватывая из ветра осколки песен и невозможных слов, я пытаюсь сохранить "неуместное" — самое главное, желание желаний, какую-то правду себя и нас, которую у меня отнимают и выкорчёвывают — требуют забыть.
В конце концов, я готов остаться безмолвной вазой. Стоять на подоконнике, отражать пылание, и хранить в своём хрустальном теле воду из-под украденных войной цветов.