Если у философии и многообразия её течений возможен общий знаменатель, то это он: слова можно складывать произвольно. Тот, кто понимает, что культура – это царство снов, понимает и то, что истины не существует. Точнее её много и она разная. А значит мы свободны интерпретировать реальность как нам вздумается; складывать слова, из которых она соткана, хоть так, хоть этак – всё это будет истиной. Нет ни добра, ни зла, ни хорошего, ни плохого – ничего однозначного. Подобный релятивизм в отношениях с реальностью обнажает её абсурдность. Если истины нет, то нет и смысла умирать за идеи. Для очень многих эта мысль чревата экзистенциальным кризисом. Другие же сознают, что интеллектуальный простор, который открывается в отказе от идеологии, с лихвой компенсирует отсутствие Великого Предназначения.
Идеи, впрочем, от такого отказа никуда не деваются, и продолжают формировать повестку общественной жизни. Вопрос лишь в том, участвуешь ли ты в этом процессе, или стоишь в стороне, крутишь пальцем у виска, и сообщаешь всем из белого пальто, что они – идиоты.
1
Идеи пристрастны. Умы, которыми они овладевают, ограничены этикой. И если человек идейный – это подчинённый идеологии, то философ – когнитивный хакер; существо, взламывающее рубежи дискурсов. И, всё же, он не учёный.
В отличие от учёного, философ избавлен от плена фактов. Продукт его умственной деятельности невозможно валидировать. Это уподобляет философа поэту. Однако, в отличие от поэта, философ не может быть революционером.
Философия исключает идеологическую вовлечённость. Любые “измы” философу противопоказаны. Его мышление должно быть свободно от ангажементов, чтобы мысль могла струиться без преград и торможений; всё в ней должно оставаться под сомнением: условным и относительным, лишённым притязаний на истину.
Выполнение своей функции требует от философа определённой отстранённости от общества и утвердившихся в нём нарративов. В каком-то смысле, это бытие над миром. Там же, где возникает изоляция, возникает и энтропия, потеря социальной чувствительности, невозможность участвовать в общественной реальность, и, следовательно, толковать её эмпирически – кабинет превращается в гроб.
2
Я, как и мои воздушные друзья-философы, так увлёкся борьбой с самим феноменом морального сознания, что сам не заметил, как превратился в божество, надменно созерцающее земную возню. Я дошёл до переднего края философии – точки, где умирает истина, и открывается свобода. Чего я не заметил, однако, так это того, как моя "мудрость" превратилась в безучастность; как неопределённый взгляд на вещи из философского метода сделался повседневной линзой, сквозь которую я смотрю на мир и не вижу в нём зла – только цвета и краски, образы и мелодии; как сама воля к сопротивлению оказалась подавленной страхом впасть в мессианство; как гедонизм и научное рацио, вопреки нашей убеждённости в их непричастности к фашизоидным сентиментам, скрывают за собой очередную эксплуатацию, и мы, – философы, колибри, духовенство мысли, – снова оказываемся средствами чужой борьбы за власть и ресурсы. Борьбы, в которой мы отказываемся учавствовать, пытаясь сохранить интеллектуальное целомудрие.
Мы не фашисты, и не комми. Мы не мужчины, и не женщины. Мы – одновременно всё и ничто. Нас можно наполнить чем угодно, поскольку мы отрицаем наличие в нас какого-либо конкретного содержания. Мы ускользаем от дефиниций, и, в конце концов, перестаём существовать.
Ни одна из наших страстей не становится баррикадой, а мысль – революцией, поскольку мы боимся зайти слишком далеко в любом из направлений. Оставаясь аутичными, мы лупим алмазным сверлом критического мышления по левакам и либеральному хомячеству. Мы выглядим лучше, чем они, потому что не совершаем ошибок. А не совершаем их мы потому, что занимаем самую лучшую из позиций – позицию судьи с Юпитера. Он ничего не говорит наверняка. Он говорит и да, и нет, потому что всё относительно и, в этом смысле, потрясающе удобно.
Тем временем, пока мы не делали никаких “фашизоидных” утверждений, в мире случился правый ренессанс, возник ИГИЛ и “вежливые люди” – всё то, что не боится быть ангажированным, вовлекаться в страсти и похищать сердца масс.
Не пора ли нам покинуть свои забзделые кельи, и осмелиться занять позицию?
Когда я говорю, что считаю себя гуманистом, мои друзья-философы возмущаются, мол, идеология – это якорь. В конце концов, капитализм платит им либеральными деньгами за то, чтобы они оставались пространными – сидели в своих академиях вдали от мира, занимались теоретическими абстракциями, и не делали никаких утверждений, ведь утверждение – это Гитлер. В итоге, философия превращается в капитуляцию, а мы – в эскапистов, чей нейтралитет – это бездействие.
3
Хватит пятиться в вакуум, уступая правым зергам чертог за чертогом. Можно выступать против конкретной идеологии, но выступать против идеологии как феномена значит отказываться от культуры как медиума, с помощью которого мы творим наши миры. Как долго мы сможем отсиживаться на облаке, созерцая распад мира: с одной стороны, на паладинов традиции вроде ИГИЛ, с другой – на метафизических калек либерального капитализма, у которых нет ничего, кроме ассортимента "сникерсов" ценой бомбардировок; ничего, что можно было бы противопоставить романтике и волшебству древних богов?
Миру нужна новая интернациональная идеология, способная быть тем, чем не способен быть либерализм, а именно – воинственным противником политической реакции. Идеология, объединяющая в себе (транс)/гуманизм, (пост)/модернистскую метафизику, безбожие, квир и социально-ориентированные экономические формы. Идеология, радикализирующая социал-демократию и отказывающаяся от мульти-культурализма/политкорректности в пользу гуманистического плавильного котла. Идеология номадического гражданина (космополита), не только возвращающая амбицию универсалистского проекта, но и обладающая энергией его претворить.