Именно эти слова, – слова, начертанные кириллицей, – сверкают кровавым неоном над барной стойкой. “Если б вы были здесь”, то заметили, что кириллица нынче в моде – я всё чаще встречаю детей в одежде с русскими письменами “from Gosha”: “Рассвет не за горами”, “Спаси и Сохрани”… Значения этих фраз им неизвестны. Кириллица для них – это просто новые иероглифы: прикольные и непонятные значки. И вот уже нью-йоркский бутик Mishka выпускает кепки с надписью “Смерть”, а журнал Dazed пишет о журнале “Птюч”. “Группа мошенников дурила город”, – ворчит по этому поводу пенсионер из Гурзуфа. Я же приветствую культурную апроприацию, хотя и не могу относиться к слову gopnik как к сезонному хэш-тэгу. Для меня это слишком близкое, пережитое слово. Перевоплощение американского хипстера в жителя постсоветского спальника меня, если честно, высаживает. До недавнего времени кириллица, словно метка на чумном доме, означала в Америке только одно – иммигрантское гетто, где беглый совок покупает пакет шримпов и пол паунда докторской. Поэтому когда я вижу надпись “Если б вы были здесь” на чёрной пати в центре Лос Анджелеса, мне начинает казаться, что родина гонится за мной, как стая собак, и вот-вот вцепится в мои позвонки, заволочёт обратно в будку. Неон, меж тем, щедро покрывает своей глазурью лица танцующих негров, и от этого они становятся похожими на ярмарочные яблоки. Меня сюда пригласила дизайнер-и-модель-из-Ганы-Жозефина. “Приходи, будет фан, и ты сможешь market yourself...”. По-русски это называется “торговать еблом”. Присутствующие, собственно, только этим и занимаются – подобно свистящим шпагам, пространство танца рассекают визитные карточки: проносясь по орбите моей шеи, они норовят меня обезглавить. Лос Анджелес превращает всякую социализацию в истерию: вокруг меня никто не общается – все репрезентируются, разыгрывают какие-то сценки, становятся в позы, пытаются что-то выкусить, означать. Их веселье отчаянно, в нём есть голод, вампирский азарт. Нужно скорее впиться и напиться, ведь рассвет не за горами, и скоро все снова окажутся запечатанными во мчащиеся гробы своих автомобилей.
Кудрявый Ромео в кожаной куртке целует лоб лилипута. Я это фотографирую, но внутри меня уже воет матрона этики, мол, фотографируя карлицу, я, вероятно, ставлю её в неудобное положение. Моё внимание обладает мотивом, и он вот-вот окажется разоблачён. Да и что тут, собственно, разоблачать? Сразу ведь понятно, что не за красивый внутренний мир я её фотографирую, а потому, что она – карлик. Глазу свойственно цепляться за всё необычайное. Однако из уважения к человеку я мог бы представиться, спросить разрешения на снимок. Вместо этого я продолжаю снимать: карлик с бокалом, карлик пляшет, карлик на коленях... В конце концов, Ромео не выдерживает, срывается с места и направляется ко мне. Глаз на моём затылке прекращает цепляться за необычайное и поспешно ищет дверь с надписью “Exit”. “Стой!” – Ромео ускоряет шаг. Прежде чем я успеваю открыть парашют и зарядить в него заготовку про красоту, которая будет разрушена вопросом “А можно?”, он сообщает, что работает менеджером фрик-шоу, и его подружка – одна из множества цирковых лилипутов, которых он курирует. Язык у меня от этого отнимается, я впервые не могу поверить своим ушам. Слово “фрик-шоу” кажется мне таким же неполиткорректным, как “ниггер”, а он всё продолжает повторять: “великаны, лилипуты, бородатые женщины, вот это всё... да, фрик-шоу, говорю же, настоящее фрик-шоу, ты чё глухой?...”. Карлица мне улыбается. Я хвалю её перстень, но называть её фриком всё равно отказываюсь. Её это, похоже, веселит. Она просит меня наклониться, и я накрываю её лицо своим ухом. Она в него смеется, как в лопух, и шепчет: “Заходи как-то в гости – глотнём шпагу”.