Руки Адэ похожи на гигантских пауков. “Слишком большие для девушки”. Вздор! Чем больше пауки, тем шире глаза тех, кто на них смотрит. И, значит, тем лучше. Эти ручища мне потому и нравятся, что их ковшам свойственна грация. Адэ могла бы проложить тоннель к ядру земли, как крот. Ну или забраться на вершину скалы, как тропическая лягушка. Вместо этого она плавно парит пауками в пространстве – замечает, что я не могу оторвать от неё своих глаз, и смеется, высунув малиновый язык. Уже в следующий миг ей пора – на прощание она хватает меня своими длинными пальцами: такими длинными, что, кажется, ими можно связать свитер. Пока автобус с Адэ отчаливает в Сан Франциско, словно гроб в крематорий, я думаю о её красоте, и том, что эта красота неочевидна. Она то выглянет, то снова спрячется в моментах: тональности смеха, пластике движений. В этой красоте есть интрига – нечто, что ускользает, и что можно преследовать. Нечто, с чем я только что распрощался. Прощание с красотой вызывает у меня куда больше эмоций, чем вести о запрете выставки или абортов. Я больше не могу испытывать страстей по поводу очередной выходки русского человека. Произвол так глубоко въелся в его порядок вещей, что уже стал обыкновением, и больше не кажется вопиющим. Как и не кажутся вопиющими головы, отрезанные боевиками Исламского Государства. Эти головы возмутительны. Но также – ожидаемы. Или, быть может, русский человек когда-либо бывал другим? Откуда взялось допущение о его цивилизованности?
Спорить тут не о чем: обнажённое тело ребёнка – прекрасно. Как и всякое прочее обнажённое тело, торжествующее своим естеством над одеждой. Тот, кто не кровоточит раз в месяц, и в ком не может поспеть ягода человека, не должен определять, смывать или не смывать в унитаз её мясной початок.
Так или иначе, я не в силах говорить об этом с былой участностью. Проблема русского мира в том, что даже оппонируя его порядкам ты опускаешься на его уровень. Я вижу в этом угрозу ожирения мысли. Сама необходимость объяснять, что аборт – это гуманизм, не сулит ничего, кроме сомнительного удовольствия расчёсывать людоеда. Снова интересной шевелюра его жизни станет тогда, когда он, наконец, решится вздёрнуть своего патриарха на кремлёвских колокольнях – вот о каком аборте интересно помечтать. В конце концов, гуманизм – это стул, обтянутый кожей диктатора.
“Ты злишься, потому что красота мимолётна, – пишет Адэ из автобуса. – Но эта же мимолётность делает её ценной. Не трать своё время на злость. Не оглядывайся. Да, впереди нас ждёт смерть, но перед смертью – море красоты”.