Нью-Йорк 70-х: тусклый, угрюмый, маслянистый, – но живой! Это и есть тот Нью-Йорк, чей образ по сей день совращает мечтателей со всего света. Полные надежд, они рвутся в этот город. А его тупо нет. Пылал и сгинул – сначала в миллионерах, покончивших с романтикой художников и проституток, а затем и в окровавленных обломках башен-близнецов. Сегодня это – дорогая открытка. Мечтатели стали обслугой, весёлый декаданс сменился буржуазным измождением, а вместо Уорхола по улицам шагает КККоп. Обрюзгшая "столица мира" сделалась призраком своей молодости. Это не плохо. Скорее естественно. Словно беженец в дырявой лодке, жизнь путешествует по миру, и нигде не оседает навсегда. Если уж гнаться, то за ней, а не за городами. И, всё же, тот Нью-Йорк по-прежнему существует – например, в длинных планах Шанталь Акерман. Тягучие, совершенно неуместные в стробе нашей эпохи, они самим своим отношением ко времени превращают образы в топи. Погружаясь в них, ты и оказываешься в Нью-Йорке 70-х – столице грязи и свободы. Это убеждает меня в том, что кино бросает вызов смерти. Всё, что мы снимаем, тут же окружается нежной тоской: в кадре спешат люди, которых больше нет, но на экране они продолжают дышать, и всё ещё спешат, мечтают, любят. В них есть надежды и замыслы. Они светятся. В этом и заключается буквальная магия кино. Оно будто побеждает смерть, и в тот же миг состоит из сплошного кадавра: людей и событий, которые моргают в давно несуществующем куске времени. Он отделён от плоти жизни. Всё это лишь отзвуки, отголоски, мерцания... Если их проколоть, то не выступит сок. И, тем не менее, они живут; пусть отчаянно, на уровне видений и фантазий, но живут. Камера делает их неопровержимыми.
Всякое кино сводится к нацарапанному на заборе "тут был Вася". То есть, оно всегда про Васю, который тут, и который был. Не важно, что там Вася говорит, какие у него соображения, – коммунист он, боевик ИГИЛа, или балерина. Важно, что Вася жил, и в этом его прошедшем времени, подчеркнутом "был", обнажается человек тающий. В ужасе перед одиночеством, на пороге вечной мглы, он нацарапывает послание – фильм. Кино таит в себе порыв к Другому через смерть; само желание – если не объятий, то хотя бы взаимного присутствия в моменте; теплоты, возникающей при любом, даже самом враждебном соприкосновении зверя со зверем. Весь смысл кинотеатра в том, что вместе умирать не так страшно: согретые, мы сидим бок о бок в темноте, и смотрим на бессмертные образы. Главное – вместе!
Возможность записать существ, всосать их в аппарат, как призраков из "Охотников за приведениями" – нечто настолько же повседневное и немыслимое, как и процесс деторождения: человек растёт в человеке, а потом выползает весь скользкий наружу... В это зрелище было бы трудно поверить, если бы оно не творилось сплошь и рядом. Вот и кино – уж вроде как привычно, а с другой стороны – не удивительно ли мочь умереть, и остаться живым на экране? Зачем нам могилы, если есть киноплёнка? К чему имя на камне, если камера помещает всякого в вечность?
Само желание снимать кино возникает постольку, поскольку не хочется умирать. Жизни всегда недостаточно: ей невозможно напиться – хочется ещё и ещё. Даже с говном она искрится. И нет разницы снимаешь ты розу, или красных скинхедов: в любом из случаев кино — это торжественный твой лай на смерть.