Нет веры никому. Себе в первую очередь. Всё, что собой переживается – и вроде есть, и тут же нет. Не потому, что исчезло, а потому, что и не было. Казалось. Ну хоть казалось. Пусть лучше кажется, чем ночь. Спасаясь от одиночества, человек согревает её пустоту своими фантазиями.
“А я за правду”, возражает мне спившийся воин израильской армии. Дык ведь и я за правду, брат! Правда в том, что мы спим, и каждый видит только собственные сны – ими и трёмся при общении. Так пьяницы скрещивают струи. Так возникает общество. За его пределами, – в действительности, – нет ни русалок, ни отчаяния. Смерть просто лижет жизни сахарную кость.
Чтобы мочь причесаться, уроду нужно видеть в зеркале красавца. Иначе как уложишь чёлку, и зачем вообще её укладывать? Нет уж, урода не видать – повсюду в зеркалах одни красавцы и расчёски.
Подобно землеройке, учёный вгрызается в бытие, чтобы добраться до его недр, и, наконец, осмыслить все его причины. Кладбищенскому сторожу, однако, известно всё сразу – там в недрах лишь дуля и гроб. Ну и кому это интересно?
Мне плевать, как работает крыло комара, и зачем он сосёт мою кровь – пусть сосёт. "Сосёт – значит, любит", так я себе говорю. Хотя, конечно, это чушь, и нет в нём никакой ко мне любви. Но лучше её выдумать, чем знать, что её нет. Соси!
Скульптор берёт кусок мраморной правды, и начинает отнимать у неё всё, что мешает соврать. Тут отломал, там соскоблил – из сновидения является Венера. Является по-прежнему мраморной, мёртвой. Живой её сделает не уподобленная женщине форма, а отломанные руки – событие, оставившее след, и означающее, что статуя не просто пребывала во времени, но и менялась, жила.
Вмешиваясь в грёзы, жизнь их присваивает. Отломанные руки Венеры обращают фантазию в правду. Я в этом акте насилия вижу надежду, и повод продолжить гоняться за снами, – обнажать запястья для комаров, идти на зов русалки, выпивать с лешим, – надеясь, что и моим грёзам жизнь однажды отломает руки.