1
Меня бесит мой пафос. Стоит весне зажечься, и я начинаю греметь словесами, как комод, набитый гусями. И всегда я хочу не греметь, а журчать. Быть ручьём. Или хокку. Но хуй там! Я – хентаи, и в конце у меня всё буккаке.
Минимал-техно не выходит из моего чугунного горла. Сплошные контрабасы и волторны. Что тебе снится, крейсер “Аврора”? Мне снится, что я не крейсер, а лодка, которую щиплет за леску рыбёшка. “Прими себя”, – говорит приятель. Только что он принял крэк. Дурного не посоветует.
Принять себя легче, чем любовника, который любит целоваться не с тобой. “Ведь это безумно интимно”. Лижи, мол, пизду, а не губы, и завтра посмотрим, что будет возможно. Да только у меня нету завтра. Я здесь и сейчас, до облавы. Реальность устраивает её всякому, кто дерзает надломить её буханку, рвётся к мякоти сквозь корки. Крэк хохочет. А я вдыхаю газ забвения, уносящий меня на изнанку черепа.
2
Фантазии теплее реальности. Но я не могу их ей противопоставить, назвать пустыми выдумками. Переживания фантазии реальны, и отличаются от сырой жизни только тем, что набухли, словно напившийся крови клещ.
Яркость красок и громкость стонов может быть сколь-угодно разрумянена жаром воображения. Это не отменяет ни их правды, ни самой причины для жара – весны священной, проваливающей тебя под льды повседневности, – на ту глубину, на которую способно утонуть твоё сердце. Вот и я – тону, но знаю, что тону один, в никуда твоего равнодушного лица, которое зачем-то говорит мне о любви.
Мы населяем друг друга фантазиями, но они – не про нас, а про каждого из нас, в отдельности наших желаний. Ты любишь не людей, а их любовь. Я понимаю это всякий раз, когда ты рассказываешь мне о своих возлюбленных. Они – не люди, а коллекция вещей. “Никто из них не сравнится с дилдо, который можно заряжать по USB, прямо от лэптопа, прикинь?”.
Твоя любовь – это сэлфи. Глянув в зеркало, ты течёшь. Поэтому мне дурно от твоих признаний. Их ложь так беспощадно сладко льётся в мои уши. Прямо как ты перед зеркалом. Я хочу это слышать. Это всё, что я хочу слышать. И глохну в отношении всех прочих звуков, сообщающих мне, что твоё сердце сделано из того же стекла, что и твои ноги.
Здесь и рождается фантазия – на рубеже плоти и духа, в некотором дефиците; как сон о возможном на фоне жизни, которая является процессом коррозии мечты, её неизбежным искажением под воздействием обстоятельств.
3
Фантазия, на первый взгляд, невинна. Кому способен навредить сон о любви? И почему нельзя поспать, увидеть сон? Ответ даёт политика борьбы.
Фантазии снабжают действия мотивом. Способность фантазии показывать возможное угрожает порядку вещей. Мысли не случайно попадают под те же запреты, что и поступки. Властям известно, что тот, кто начал фантазировать, готовит мятеж. Подавить его легче в зачатке, сломив фантазию, показав её невозможность, и лишив мятежников надежды. Это останавливает многих, и убеждает некоторых в том, что порядок вещей не способен измениться, вместить в себя их сон о возможном. Осознание этого делает мятеж неизбежным.
Кто сдался, тот заслужил свои цепи. Иные встречаются ночью, и шепчут, подняв огарок над картой. Что делать? Где выйти на воздух? “Первым делом нужно пересчитать постовых”. На лицах заговорщиков от этих слов пляшут улыбки. Думать о восстании – это готовить восстание. Свобода начинается с мысли.
4
Ты не на крэке, а на мне. Как мой суккуб, как петушок на самоваре. Закипая, я выбрасываю в тебя клубы пара, становлюсь паровозом, и несусь к обрыву. Тем временем, в вагоне-ресторане всё весна, и пассажиры попивают чай из блюдца.
Я говорю себе, что вечер удался. Так говорят под занавес, подытоживая нечто, что свершилось и отступает. Все события ведут к смерти. Наступит ли момент, когда моя любовь станет невозможна, или, чего хуже, ещё возможна, но уже отвратительна? Сколько часов у вечера осталось? Сколько имеется ключей, от скольких пассажиров? Самое сложное для сердца – это сдаться: прекратить выпрыгивать из груди.
“Любовь не измеряется поцелуями”, – говоришь ты. Чем же ещё она измеряется, как не желанием подавиться чужими губами? “С ним мы постоянно целуемся, но зато я не даю ему в себя вставлять. Потому что раскусила его хуй – он хочет сделать меня своей. Ему больно от моих прочих любовей. Впрочем, это его проблемы. Мои рамки – подвижны. Но они нужны. Они помогают мне перемещаться между отношениями. Иначе всё раздавит всех”.
Я не люблю рамки, и предпочитаю им интригу открытых возможностей. Если пределы известны, в чём смысл лететь к солнцу? И не зовут ли границы себя нарушить, двинуться за пределы карт – к драконам?
Библейская притча про запретный плод описывает не грехопадение, а рождение, зарю существа любопытного, дерзновеющего к свободе. Змей не враг. Змей – это человек: наши мечты, желания, страсти, бегущие из сада повёрнутого на контроле отца, который создал яблоко только для того, чтобы его запретить.
Сопротивляться любви – ошибочно, препятствовать ей – преступно. Зачем ещё любить, если не для того, чтобы быть любовью раздавленным? Сгореть, и стать золой, без полумер. Проиграть, как Икар!
Сначала сгорает одежда. Затем кожа. Вот что происходит со змеем. Всё с тебя слазит, и вот уже ты – голый провод, ползущий на солнце. Кто в нём сгорел, тот был с ним близок. Для этого я и лечу на его свет, снова и снова теряю голову, а с ней и уши, которые могли бы услышать гудок летящего на встречу паровоза.