Based in Sydney, Australia, Foundry is a blog by Rebecca Thao. Her posts explore modern architecture through photos and quotes by influential architects, engineers, and artists.

Человек-валiза

Моё общение с соотечественниками сопровождается двойственным чувством узнавания в них чего-то поджелудочного, родного, и в то же время обретённой неспособности к этому родному как следует подключиться. Я не чувствую себя американцем, и не пытаюсь им прикинуться, как те пришлые, которые отчаянно соскабливают с себя шерсть акцента. Тем не менее, среда обитания неизбежно накладывает свой отпечаток на сознание обитающего. Нравится мне это, или нет – место проникает в мой череп. Я превращаюсь в гражданина бесполой страны, портового ребёнка, спящего в дымах сухогруза.

Бывает, я “украинец”, “русский”, “very Eastern European”, но такие самоощущения включаются во мне только с американцем, на его фоне, в переживании моей отличности от него. Эта отличность мне нравится. Не потому, что я горд своим этносом, или, чего хуже, считаю его в чём-либо превосходящим. Меня просто прёт, что мы разные. От этой разности и мир сочнее, и сам я выпуклей.

Я люблю свой акцент, и то, как он обходится с чужим языком, как подквашивает его своей витиеватой лирикой. И наоборот: проникновение заграницы в мой русский делает русский, собственно, моим, личным.

Я не пытаюсь сохранить свои корни, как камни. Их не отнять. И здорово, что они могут меняться, протекать и смешиваться с другими корнями. Так, например, я всегда считал себя человеком экспрессивным, пока не познакомился с девушкой из Тринидада, и не узнал, что где-то там, над моим потолком, есть ещё целый чердак эмоций. К ним возможно забраться – нужно только вырезать прорубь в задубевших толщах славянского льда, поставить стремянку. А лучше тарзанку.

“У русских суровые лица, – признаётся Хуан, – Я когда вижу русского, который говорит по телефону, всегда думаю, что он обсуждает какое-то преступление”. “Потому, что ты мыслишь стереотипами”, – объясняет простуженная либералка из Англии, когда я по пьяни решаю похвалить “интеллигентность” её британского акцента. Сам я отношусь к стереотипам в свой адрес спокойно. Когда, услышав мой акцент, француз кричит мне “водка!”, я прошу передать мне лягушку на закусь, и к концу вечера никто уже не вспоминает про акценты.

– Чем пахнет чёрный?
– Орехом.
– Чем пахнет белый?
– Колбаской.

Только с колбасками я и чувствую себя в Америке пришлым. Со всеми прочими я свой среди чужих. Несмотря на культурные отличия, человек из Мексики или ЮАР воспринимается мною как товарищ по табору. В несовпадениях нас продолжает объединять наша общая пришлость. “Это ты пришлый, а я родился в Хьюстоне”, – уточняет Хуан. От Хуана я узнал, что стоимость кремации на голливудском кладбище, – среди навеки улыбающихся Сатановых и Гринбергов там гуляют расфуфыренные павлины, – $25 тысяч долларов. Такую высокую цену Хуан объяснил тем, что мёртвый человек бесполезен, потому что больше не может работать, и, следовательно, обязан как-то компенсировать миру свою смерть.

Джанис говорит, что во время своих путешествий по Европе она чувствует себя американкой, а в США – ашанти. “Ашанти? Это где? Я всегда думал, что ты из Ганы…”. “Я из Кливленда. Это мои родители из Ганы. Но мы не называем себя ганийцами. Брат говорит, что Гана – это колониальный проект, мол, европейцы взяли разные племена и объединили их в страну. Я в это, если честно, не сильно вникала, так что хз, вот ношу ашантийский бисер”.

Когда Айзек зовёт меня “ниггером”, я счастлив. Потому что чувствую себя, вдруг, принятым, своим, как не могу себя почувствовать среди изначально своих, для которых я либо “кацап”, либо “хохол”, но никогда, как говорят ямайцы, не I&I, не Я-и-Я, не брат. “Ты – имперец!”, “Ты – русофоб!”. Не удивительно, что мне, в итоге, ближе Айзек, который ничего такого не говорит, и по-дружески зовёт меня “ниггером”. Что до кацапа и хохла – внутри меня они уживаются вполне себе мирно. Я и того, и другого умею включать. И тот, и другой – часть меня.

“Важно принадлежать к чему-то большему”, – говорит Ася, киевская танцовщица из Лос Анджелеса, приглашающая меня на “пикник к нашим”, куда я, разумеется, не пойду. “Хочешь борщ?” – с надеждой в голосе спрашивает Хесус, решивший изучать русский язык после того, как его отец женился на женщине из Воронежа. А я не хочу. Почему не хочу? Ведь это вкусно, и на вид, как кровь. Я же вампир.

Я не вижу себя в иммигрантском разговоре о встроившихся и озирающихся, поскольку не отношусь ни к тем, ни к другим. Идея остаться, как и идея вернуться, кажутся мне в равной степени приговорами. Ни то, ни другое не отвечает моим действительным мечтам, которым нигде не находится места. Только в чемодане.

Национальный мир душит меня своей однородностью, которую невозможно обеспечить без ксенофобии. Разговор с соотечественниками о проблематике расизма вынуждает меня их боятся. Сразу становится ясно, почему тот свет – серый, тяжелый и блеклый, как киевское небо. А ведь достаточно всего одной прогулки по любому из вавилонских мегаполисов, чтобы понять: в улице, где все прохожие уподоблены, есть что-то фашистское. Уподобленность – это хасидское гетто, затхлый погреб, секта и чистой воды трайбализм; вместо сложного и цветного общества – примитивное содружество однообразных.

Отторжение национального мира, впрочем, не означает слепоты в отношении цветного полиса империи. Наслаждаясь разнообразием его людей, у меня не получается забыть о его цене – расизме и неравенстве. Империя – это всегда иерархия подчинения. Америка – цветущий сад, в котором не утихают вопли раздавленных людей. Борьбой с проблемой нищего здесь является покупка дома там, куда его не пустит охрана. И всё – “проблемы нищего” нет. Как и нет такого чувства вины, которое бы не мог успокоить семейный просмотр добродушных рождественских комедий.

Всё это определяет меня как человека “третьей национальности”, убеждённого интернационалиста, бегущего как от насилия национальной заперти, так и от империализма; сквозь чащи границ, к разнообразию равных.

Абстрактный – значит, безграничный. Как вода. (Которая, кстати, бывает, и красной). Так или иначе, у меня больше нет, и не может быть нового дома. Ни одна страна не станет моей до конца. Всё, что мне остаётся, это жрать якоря, и быть не хохлом, не кацапом, а человеком.

Индустрия сердца

Зола Икара