1
Снимая видео на заказ, художник руководствуется индустриальной логикой, и говорит на соответствующем визуальном языке. Язык индустрии – это форма, продиктованная экономическими интересами и апеллирующая к публике путём соответствия её ожиданиям. Для производства индустриальной формы нужен не творческий, а креативный работник. Функцией индустрии является не сотворение новых, а репликация проверенных вещей; переупаковка предсказуемости. От видео к видео прослеживается общий формат: сегодня – коллаж из замедленной съемки под стоковую музыку с закадровым голосом, который сообщает, что всё это “about my freedom and community”.
Производить подобный контент можно быстро и дешево; клиенты обожают эту пару. Видео, нарождающиеся из её брачевания, позволяют компаниям окружать свои товары и услуги добавочными смыслами. Потребность в таких смыслах связана с базовыми культурно-экономическими механизмами неолиберального капитализма. В частности, с политикой идентичности, которая предполагает её демонстрацию через потребление: я не просто покупаю штаны; я покупаю штаны, сшитые веганами из экологически чистых материалов, а доля дохода идёт в фонд поддержки ослепших от сексуального насилия детей.
Добавочные смыслы реализуют мою потребность в самоактуализации. И таким образом стимулируют моё потребление. Покупка кроссовок позиционируется как акт добра. Я – актор. Важно не то, как мои действия влияют на мир. Важно, как я себя чувствую, делая “что-то хорошее” на глазах у моего социального круга; какой статус обретаю; и как растёт на этой почве капитал.
Функция морали в капиталистическом обществе заключается в увеличении продаж с помощью манипуляции знаками, имеющими положительное значение в конкретной культуре, вызывающими поощрение (like), и тем самым ласкающими моё Эго. Ласкаться – хорошо. Плохо, что такие ласки, фактически, превращают идеи в фарс. Заказывая видео с Женского марша, клиент просит убрать плакаты с лозунгом “pussy power”“, поскольку слово “pussy“ может ранить чувства “более консервативной части нашей целевой аудитории”. Узнав, что девушка, открывшая галерею современного искусства на деньги, полученные от страховой компании в результате автомобильной аварии, заказчик больше не хочет заказывать про неё сюжет, поскольку “наш бренд поощряет предпринимательскую инициативу, а не счастливый случай”. Всё это говорит о том, что содержание капиталистического общества задают не культурные ценности, а экономические процессы. Ценность смысла, произведения, человека… определяется его способностью приносить доход. Однако, феномен человеческого существа не сводится к купле-продаже. Потребитель – это не всё, что о нас можно сказать. Как и свобода рынка – это не всё, что можно сказать о свободе. Под подвалом – подвал.
2
Идеологическим обоснованием превращения предпринимательства в философию жизни служит утверждение, что интересы рынка совпадают с интересами общества, и сами по себе ведут к демократии. Общество, тем не менее, не ограничивается базаром, и является сложной культурно-политической организацией человеческого сосуществования. Её непосредственный контент, характер её демократии, зависит от принципов, на которых строятся отношения между людьми в рамках общественного договора. Принципы не могут быть товаром, и извлекаются из социальной ткани там, где логика рынка скорее вредоносна: в областях искусства, философии, культурной метафизики…
Проблема не в предпринимательстве. Проблема, когда предпринимательство становится принципом организации всей общественной жизни. Демократия не может быть продуктом гильдии – не важно, военных, художников или торговцев. Демократия предполагает включение всех. Без отсева неприбыльных. В основе демократии лежит не конкуренция, а солидарность, доверие друг к другу. Без доверия нет согласия с демократическим голосом.
Ратуя за “свободу выбора”, капиталист не понимает, что выбор не является вещью-в-себе, – продуктом чистой воли человека, – и зависит от множества вводных. Он не свободен. Но вводные можно менять. Например, с помощью политики, направленной на социальное равенство.
Утверждая, что рынок удовлетворяет объективный спрос, сторонники его свободы игнорируют социальные обстоятельства, в которых этот спрос формируется. Как и где нагнетается капитал? Какую власть даёт, и кому?
В истории с рабочим, которому просто захотелось бургер, а McDonald’s ему его просто продал, есть множество непростых нюансов. Почему рабочий идёт в McDonald’s, а не туда, где подают стейки за $60? Почему в США ожирением страдают самые бедные люди, а самыми бедными оказываются самые чёрные? Как влияет на их спрос расизм, вытесняющий их на окраины города, в условия дискриминации, криминализации и ограниченного доступа к качественному образованию? Кто заставляет людей, живущих под рекламным щитом “Кока-колы”, пить её вёдрами? Почему не Perrier? Что мешает работнику “просто” взять и сменить плохую работу на хорошую? Ах, не может? Ну, значит, он сам виноват! “Не захотел”, значит, учиться на дантиста. Пусть теперь ползает лентяй, а ты дерзай, Атлант! Страна возможностей зовёт тебя расправить свои плечи.
3
Я понимаю логику клиента. И вижу её пользу для бизнеса. Как и её коррупцию культуры, разбазаривание художника, проникновение из заказухи в искусство, превращение любви в товар, а художника – в предпринимателя. Независимое кино не случайно выглядит как реклама. Его снимают те, кто её делает, чтобы снимать “независимое кино”. Проблема не в самой индустрии, а в капитализме, который не оставляет места для альтернатив индустриальной культуре.
Думать так, впрочем, здесь – не комильфо. Если в Европе маргинал – романтик, то в США он просто лузер. Студенты американских киношкол не торопятся быть годарами и бергманами. Скорее ноланами и хичкоками. Стоимость американской жизни очень быстро освобождает человека от мечты, которая не даёт прибыль. Поэтому здесь больше нет кино-авангарда, а искусство превратилось в милое украшение для сытого досуга. Таков парадокс “общества изобилия”: в условиях неолиберального мегаполиса авангард экономически невозможен. Зато полно качественного индустриального продукта.
Понятие “кино” означает так много всего, – от дневников Мекаса до “Человека-паука”, – что уже, кажется, лишено смысла. “Заниматься кино” — это всё равно, что “заниматься искусством”: всем, и ничем. Объединяя поэзию Майи Дерен и комедии с Беном Стиллером понятием “кино”, мы автоматически помещаем новых дерен и стиллеров на одно поле битвы за хлеб. Исход их конкуренции предопределён. Что создаёт угрозу для культурного разнообразия.
Разница между индустрией и искусством – это разница между порнографией и эротикой; как и порно, индустриальное кино предполагает автомат и конвейер; поэзия же, напротив, индивидуальна. В капиталистическом обществе её себе могут позволить только привилегированные люди с хорошим образованием и свободным временем. Все остальные работают на унылых работах, слушают Леди Гагу, и два миллиарда её клонов, создающих иллюзию наличия выбора.
Кинематограф неолиберального капитализма дегуманизирует людей. Чёрный человек предстаёт на экране не просто человеком, а символом: либо угнетения, либо борьбы с ним, но никогда не кем-то, кто сидит на кухне, заваривает чай, чешет щеку, и ничего при этом не означает, не является метафорой расы.
Как оправдать бюджеты индустриального кино? Вместо школы – романтическая комедия, вместо больницы – экранизация комикса. На фоне лодок с утонувшими беженцами и палаток с бездомными ветеранами, фильм, который проглатывает миллионы долларов и оборачивается фешенебельными виллами кривляющихся богачей, является истероидным эксцессом. Вместо того, чтобы кормить нищих, капитализм их развлекает. Ок, но где альтернатива? Является ли такое общество квинтэссенцией наших способностей? Соответствует ли нашим чаяниям?
Вопрос существования культуры вне капиталистической индустрии является вопросом политическим. Быть ли гуманизму – вот, что это за вопрос. И как ему быть в обществе, все радости которого сводятся к тому, чтобы превратить десять баксов в сто, подняться над ближним, и наслаждаться видом того, как он несёт тебе поднос с тёплым обедом?