В том, что Путин артикулирует свою агрессию в терминах защиты от агрессии нет ничего уникального или иррационального.
1
Большинство военных министерств мира называются Министерствами Обороны, а не Нападения, Войны или Вооружённых Сил.
Такое позиционирование призвано подчеркнуть “оборонительный” характер современных армий, существующих не для вторжений и завоеваний, а для защиты своих границ, государств и граждан от внешних угроз.
Но каких? Если все армии мира оборонительные, то от кого же они защищаются?
Понятно от кого: друг от друга.
2
Риторика “защиты” – это не маркетинговый парадокс, а семантический выбор, который делают все государства в рамках коммуникационного перформанса. Каждый его участник представляется сторонником мира и безопасности.
Война не меняется. Меняется её символ. Мы вторгаемся не для того, чтобы “захватить” (ресурсы/власть), а для того, чтобы “защитить” (себя/своих), “освободить” (от диктатуры/нацизма), “дать” (Демократию/Русский мир).
Любые удары носят либо ответный, либо упреждающий характер.
Фигура защищающегося автоматически заявляет фигуру нападающего, и угрозу, которая производит страх, помогающий управлять населением.
3
Вся суть современного имперского языка в том, чтобы завуалировать реальность. Так война превращается в “СВО”, а нападение – в “проекцию силы”.
На это ещё десятки лет назад обращал внимание Джордж Карлин, говоря о понятии shell shock (артиллеристский шок):
Во время WW1 shell shock’ом обозначали нервную перегрузку, при которой солдат может трястись, терять ориентацию в пространстве, видеть флешбэки, впадать в панику или ступор, блевать, опорожняться и т.д.
Во время WW2 это же состояние получило новое имя: battle fatigue (боевая усталость), которая, во время войны в Корее, стала называться operational exhaustion (оперативное истощение), оформившееся, на фоне войны во Вьетнаме, в post-traumatic stress disorder (посттравматическое стрессовое расстройство).
Нет, это не про то, что Гитлер тоже объяснял свою агрессию необходимостью защитить Германию от подкрадывающихся отовсюду врагов. Это – про общеяз.
4
Почему это важно? Потому что попытка выделить Путина, смягчает реальность, и уводит от честного анализа исторических процессов.
Куда? Например, в “аргумент” о том, что угроза для России существует лишь в параноидальных кремлёвских головах, а не в глобальном порядке вещей, где все находятся в состоянии конкуренции за власть и ресурсы, и да – угрожают друг другу (что не мешает торговать во время драки).
Путин не сделал ничего, что выходило бы за рамки имперской нормы. Его агрессия кажется некоторым из нас чем-то вопиющим только потому, что, на этот раз, она коснулась непосредственно нас, и происходит в Европе, а не в “каком-то” Сомали, Йемене, или Афганистане, где людей поливали бомбами десятки лет, пока мы рассказывать друг другу байку про исход из тоталитаризма.
Утверждать уникальность путинизма – значит, наступать на те же грабли, на которые наступило человечество после WW2, объявив нацизм аномалией, исключительным, невозможным злом. Результат такого идеалистического прочтения событий сегодня можно наблюдать за харьковским окном.
5
Тривиальность путинизма не прощает его преступлений, как не прощают их злодеяния других имперских акторов, которые так любят обсуждать россияне, не желающие говорить о бомбёжках украинских городов. Акцент на тривиальности служит пониманию масштабов проблемы империи, которую невозможно свести к локальному фашистскому эксцессу.
Экзотизируя путинизм, мы нормализуем империализм в целом. Если путинский монстр уникален в своей чудовищности, значит прочие империи – “меньшее зло”.
Наделяя путинизм исключительностью, мы индульгируем миропорядок, в рамках которого путинизм является лишь одним из тентаклей.
Нет тут “хороших империй”, с которыми можно было бы разогнать сгущающиеся фашистские тучи. Освобождение, как и победа над путинизмом, невозможна без краха системной конструкции – глобальной империи, которая нападает на нас, защищая себя.