Не могу привыкнуть к ярости, с которой американский мент топчет своих соотечественников, лупит их палкой по конечностям, душит газом, стреляет резиновой пулей по школьнику, который достаёт балаклаву, делает в ней одно сэлфи, и прячет обратно — в ранец, который несёт его мама...
Ещё сложнее соотнести эту ярость с минутой назад, когда этот же самый мент стоял тут же, улыбался приветливо челюстью, и сам делал сэлфи с прохожим. Но вот поступает приказ, и человек в менте выключается — включается функция: государственная монополия на насилие; рычащая, скалящаяся, в сапогах.
Мент давит ими сограждан, чей протест преступен по определению — в силу открытого возражения; непослушания в ответ на произвол властей.
Понятно, что мент на посту. По приказу. В рамках службы. Однако, ничего из этого не объясняет усердия, которое может быть на удар больше или меньше, чуть сильнее или чуть слабее. Всё это мент определяет сам, в моменте жизни, как её человеческий субъект — определяет в пользу больше и сильнее...
Значит, приказ для него — не обуза, не горькая вынужденность на стыке долга и справедливости, а долгожданная отмашка, дающая добро на разрешение наличного томления: давить!
Лицо мента краснеет, будто в сексе. Старик ли, женщина, или подросток-карапуз... — не важно. Закон велит: подчинись — мент подчиняется. И подчиняет, направляя свою лошадь на толпу безоружных плакатов.
Жаль тут не только этих безоружных, но и лошадь: ещё одно подчинённое существо, которое принуждают к действию боли и силы. Зверь, закованный в упряжу, с трензелем во рту, в нахрапнике, и поводьях — неизбежно униженный своим превращением в безвольный инструмент.
Во всей этой галопирующей сплоши реакционного насилия в ответ на протест государство предстаёт голым и честным — в практике своего существа.
Можно сказать, что насилие — это и есть государство, весь аппарат которого тем и занимается, что принуждает человека к послушанию порядку властей. Об этой простой истине легко позабыть, глядя на вполне себе человеческий облик мента — камуфляж обыкновенных глаз, ушей и пуповины.
Рядом с этим — отдельный тип граждан: те, которые испытывают трепет перед свастикой униформы. Завидят правоохранительный орган, и мчатся “дружить с ментом”, сообщать ему своё понимание его амбивалентной судьбинушки на стыке сочувствия к демонстрантам и приказом ломать им хребты. “Да вы же сами ещё дети”. И предлагают водицы. “Спасибо за то, что охраняете нас”. А они ведь не вас, а от вас...
Глядя на гвардейцев, я вижу не лица, а винтовки. Зачем здесь такие? Для кого в них засели отряды патронов? Что сообщает этот вооружённый облик в латах гражданину? Рыпнешься — замочу?
Да, ощущение свершившейся отмашки есть. Как есть теперь военные парады. И толпы, поющие диктатору, “хэппи бёздей”. В этих толпах замечен и “наш человек” — сбежавший из “тюрьмы народов” в “страну свободы”, чтобы нацепить на себя пионерский галстук американского флага, сделаться патриотом большей суммы денег, и продолжать писать доносы, лизать ботинки, бояться нищих, ненавидеть чёрных, голосовать за консерваторов и поддерживать апартеидных душегубов, которые только что открыли новый фронт своей прелюдии к Третьей мировой...
Во всём этом ополоумевшем порядке старых мужиков и подкрякивающего им бабья присутствует ирония судьбы: куда мы, туда и оно. Будто за нами шлейф такой — от сердца до солнца, ГУЛАГ на колёсиках. Но нет. Это Америка, “страж мировой демократии”, и всё тут в ней как в песне Childish Gambino.