Пухнет февральская жара, а я пытаюсь хоть на день остаться дома, сопротивляюсь калифорнийскому солнцу, которое высасывает меня на улицу – прочь от словес, в лето и фото. Мне нравится тыняться в красоте, знакомиться с незнакомцами, и забредать с ними в закоулки: сначала нервничать – потом смеяться. В этом городе не так-то просто убедить прохожего, что ты не перверт, который, чуть что, нюхает палец. Иногда у меня получается, и мы идём искать румяный миг. Но, вообще-то, мне стоило бы искать работу, цепляться за американскую жизнь, как это делают те, кто намеревается здесь умереть. Однако в моей голове только губы, и уши, и шеи, и руки.

Осмысляя те вызовы, с которыми сегодня столкнулась Европа, гуманист так боится показаться фашистом, что прикусывает свой язык. И, может, пусть, – имеет право, – да только такое кусание ставит под угрозу будущее Европейского Союза.

Среди ширпотреба и жаровни, в лабиринте торговых рядов и шкварчащих пупусас, мексиканец падает на колени. Перед ним высится скелет в шелковистой накидке, украшенной цветными камнями и мелкой банкнотой. Тут же и сникерсы, конфеты, леденцы; записки с сокровенными прошениями и фотографии чужих родственников – на всё это таращатся совы. А мексиканец крестится и плачет.

Культура – это герпес. Любые разговоры о его святости, некоей незыблемой культурной идентичности того или иного народа – это прищур гадалки, чушь. Культура, определяющая содержание нации, легко заменима. Как трусы и носки.

Я – гетеросексуальный пидор. Пусть я и не отсосал достаточного количества хуёв, чтобы гулять с задранным носом, но я ощущаю искреннюю сопричастность тому положению, в котором находится гомосексуалист среди гомофобов – положению “неправильного человека”. Всю свою жизнь я считался “неправильным” и потому все прочие “неправильные” – это всегда про меня.

Чтобы там не говорили мармеладные патриоты, осознание русского языка частью украинской культуры является условием реализации европейской мечты. Европа предполагает партнёров, которые способны на культурное разнообразие.

Последнее время я много общаюсь с безумцами. Для этого достаточно выйти из комнаты, пренебречь причинно-следственными связями, и позволить языку нести тебя в океане случайных слов. Отсутствие смысла компенсируется наличием поэзии.

В отсутствие бога, нам ничего не остаётся, кроме насилия и поэзии, смерти и секса. Всё прочее – попытки придать абсурду смысл и как-то позабыть о том, что, выбираясь из материнских утроб, мы сразу начинаем тлеть, ползти к гробам. На глаза попадаются олени и совы, озера и чащи – всё то, от чего взгляд стекает по ногам; чем нельзя не заболеть; что невозможность забыть – всё это слишком быстро проносится: человек напоминает выстрел. Восторгаться жизнью и не думать о надвигающемся расставании весьма затруднительно. Приходится искать отвлечения. Идти в церковь, становится веганом, коммунистом или черносотенцем.

Гуманизм загнал себя в тупик благочестия, и обещает вселенскую травоядность, в то время как фашизм выполняет свои людоедские обещания. Его страстная прямота, бесстрашие перед злобой, и метафизика, позволяющая упрощать реальность в свою пользу, обеспечивают ему приток неофитов. И вот уже твои друзья превращаются в вепрей. Сплошь и рядом голоса сменяются рыками. Как если завелся в стакане талантливый глист: скоблит людей – они звереют.