Повстречав на днях своих друзей, – супружескую пару композиторов из Берлина, – я узнал о двух тенденциях в европейской академической музыке – отказе от дирижёра и запросе на сугубо техническое, незамутнённое страстями исполнение произведений. Обе тенденции носят политический характер, происходят из травмы фашизма, и обнажают кризис, в котором сегодня находится европейская культура.

Если у философии и многообразия её течений возможен общий знаменатель, то это он: слова можно складывать произвольно. Тот, кто понимает, что культура – это царство снов, понимает и то, что истины не существует. Точнее её много и она разная. А значит мы свободны интерпретировать реальность как нам вздумается; складывать слова, из которых она соткана, хоть так, хоть этак – всё это будет истиной. Нет ни добра, ни зла, ни хорошего, ни плохого – ничего однозначного. Подобный релятивизм в отношениях с реальностью обнажает её абсурдность. Если истины нет, то нет и смысла умирать за идеи. Для очень многих эта мысль чревата экзистенциальным кризисом. Другие же сознают, что интеллектуальный простор, который содержится в отказе от идеологии, с лихвой компенсирует отсутствие Великого Предназначения. Идеи, впрочем, от такого отказа никуда не деваются, и продолжают формировать повестку общественной жизни. Вопрос лишь в том, участвуешь ли ты в этом процессе, или стоишь в стороне, крутишь пальцем у виска, и сообщаешь всем из белого пальто, что они – идиоты.

Хиджаб шагает по Москве, размахивая отрезанной головой ребёнка: “Я ненавижу демократию! Я террористка! Я вашей смерти хочу!”. Может ли быть более подходящий образ для нынешней России? Ведь это она сегодня так шагает и кричит. И, как всегда, в ней всё – литература. Превращение узбекской няни в Саломею и Юдифь было вопросом времени. И его духа.

Являясь квинтэссенцией рациональности, капитализм весьма эффективен во всём, что касается прибыли. Пока консервативные рептилоиды пытаются доказать, что геи – не люди, капитал видит вокруг только перспективы своего роста. Если для масс вопрос легализации однополых браков носит морально-этический характер, то для капитализма это про то, как поскорее превратить всю эту радужную свистопляску в индустрию: специализированные кварталы, шмотки и магазины. В этой своей всеядности и равнодушии к идеологическим оговоркам, капитализм способствует развитию общества. Однако не стоит забывать, что само по себе такое развитие не является целью капитализма. Его цель – это прибыль. Если завтра прибыль будет предполагать газовую камеру вместо секс-шопа, то капитал будет поддерживать газовые камеры. Его сила и слабость имеют общее основание: рост без оглядки на этические сентименты.

Пухнет февральская жара, а я пытаюсь хоть на день остаться дома, сопротивляюсь калифорнийскому солнцу, которое высасывает меня на улицу – прочь от словес, в лето и фото. Мне нравится тыняться в красоте, знакомиться с незнакомцами, и забредать с ними в закоулки: сначала нервничать – потом смеяться. В этом городе не так-то просто убедить прохожего, что ты не перверт, который, чуть что, нюхает палец. Иногда у меня получается, и мы идём искать румяный миг. Но, вообще-то, мне стоило бы искать работу, цепляться за американскую жизнь, как это делают те, кто намеревается здесь умереть. Однако в моей голове только губы, и уши, и шеи, и руки.

Осмысляя те вызовы, с которыми сегодня столкнулась Европа, гуманист так боится показаться фашистом, что прикусывает свой язык. И, может, пусть, – имеет право, – да только такое кусание ставит под угрозу будущее Европейского Союза.

Среди ширпотреба и жаровни, в лабиринте торговых рядов и шкварчащих пупусас, мексиканец падает на колени. Перед ним высится скелет в шелковистой накидке, украшенной цветными камнями и мелкой банкнотой. Тут же и сникерсы, конфеты, леденцы; записки с сокровенными прошениями и фотографии чужих родственников – на всё это таращатся совы. А мексиканец крестится и плачет.