Я маркирую свой личный конструкт национальным тэгом "украинский", – не потому, что верю во всю эту правую чепуху про цвет глаз и форму носа, но потому что смотрю на понятие "украинского" шире, и не свожу его к чему-то сугубо этническому. Для меня это понятие гораздо более просторного и цветного культурного дискурса, который разного рода романтики козацкього вуса вот уже который год пытаются этим вусом ограничить, не понимая, что всякий дискурс можно расширять, делать его вместилищем разнообразия. Культура как материя обладает бесконечной тягучестью, в неё можно набирать и набирать; она от этого только интереснее, сильнее, и никому в ней не полагается исчезнуть, всем в ней найдётся место.

Что может быть лучше весны, когда из смерти прорастает ветка? На скелетах деревьев распускаются запахи. Под воздействием марта корейские старики в общественной джакузи прекращают свои тоскливые песни, опускаются в хлорку и моргают оттуда на молодых спасательниц в шлёпках. Один из этих кайманов даже поинтересовался женат ли я.

Культура, сумевшая выбраться из сугроба и зверства, производит такое общество, где вежливость и взаимоуважение не являются приятной неожиданностью. Это скорее хамство и грубость экзоты. В развитой повседневности реакция на них будет такой же, как на трансгендера в советском трамвае. У меня с этим сложности...

Правда американского общества заключается в том, что расисты здесь все. Пусть мы и не вправе ставить знак равенства между белыми расистами у власти, и чёрными расистами, которых они угнетают, но сама по себе тотальность расизма, и его чудовищная суть от этого не меняются.

Выступая в поддержку моей коллеги Наталии Гуменюк, которая подверглась травле за свой пост о целесообразности засилия историй про милых детишек в эфире, я не представлял масштабов ополчившегося на неё роддома. То, что столь безобидное мнение вызвало столько ненависти, обнажает область общественного напряжения, которое необходимо осмыслить и превозмочь.

В этом пьянящем вихре маршей и забастовок важно не забывать, что левый живчик является такой же частью политической реакции, как и правый ренессанс. Это не значит, что “левые ни чем не лучше правых”. Просто и те, и другие воспряли из-под одной мамы – на почве кризиса неолиберализма. Реакционными и тех и других делает не столько их политическое содержание, сколько сам факт апелляции к проектам прошлого. Понимая это, я тем не менее понимаю и то, что отсидеться над миром и сохранить нейтралитет в этой борьбе классических оппозиций на этот раз не получится. Именно поэтому моё сердце бьётся с левой стороны.

Мир петушиных боёв и машины Тойота. На парковке у парка выстроилась шеренга “таком”; в каждой – семейство мексиканцев поедает тако. Ковши пухлых ладоней подносят горсти риса к улыбающимся ртам. И хотя некоторые бобы скатываются из улыбок на клетчатые рубашки, людям в машинах нравится эта еда, и нравится есть её вместе. В этом их образ счастья. Я наблюдаю за ними из тени под пальмой – весна покрывает деревья цветами сезонной саркомы. В унисон с животами Тойоты на ветках разбухли бутоны. Глаза мои вспыхнули – я обнаружен. “Тонкий человек!”, визжат карамельные кармелитки, сжимаясь от страха, как веки от боли.

Адэ устала от Америки того рода усталостью, которую не лечит сон. Это усталость эмигранта – каменный суккуб ежедневных тревог и надежд, эйфории и удушья, смерти и возрождения… Удары судьбы больше не причиняют ей боль – лишь глухо расшибаются о саркофаг тела, на дне которого морщится человек. Он всё никак не угаснет, не выгорит, хотя одеяло уже превратилось в могильную плиту – по утрам её не сбросить. Адэ так и лежит под ним, и ждёт, когда над ней начнут расти цветы.