Жить среди безумцев – всё равно, что жить среди детей. Для них не существует ни земного притяжения, ни земной логики, – их сознание гуляет произвольно. Чтобы как-то взаимодействовать с ним, тебе то и дело приходится соскальзывать с рельс здравого смысла, и это толкает тебя за пределы реальности – в область фантазии и снов. Всякий незнакомец оказывается дверью в один из множества миров.

Руки Адэ похожи на гигантских пауков. “Слишком большие для девушки”. Вздор! Чем больше пауки, тем шире глаза тех, кто на них смотрит. И, значит, тем лучше. Эти ручища мне потому и нравятся, что их ковшам свойственна грация. Адэ могла бы проложить тоннель к ядру земли, как крот. Ну или забраться на вершину скалы, как тропическая лягушка. Вместо этого она плавно парит пауками в пространстве – замечает, что я не могу оторвать от неё своих глаз, и смеется, высунув малиновый язык.

Я всегда узнаю место, по которому буду скучать. Встречая улицу, я тут же начинаю с ней прощаться, и, тут же, по ней тосковать. Всё вокруг пронизано расставанием, и от этого обостряется. На всё смотрю, как в первый и последний раз: жадно, отчаянно запоминая всякого пешехода, а вместе с ним – дверные ручки, розетки, салфетки и лампы – всю сплошь этого неизбежно временного мира. Мой чемодан поглядывает на часы, а в часах сидит смерть, и отщёлкивает пальцами секунды. Жизнь от этих щелчков разверзается в спешке – я ей никак не напьюсь: бросаюсь от пальмы на мекса от мекса на негра, а метроном всё щёлкает косой... “Остановите циферблат!”, – кричу, но стрелка равнодушно нарезает дни, как колбасу.

“Меня зовут Харли. Как мотоцикл, – говорит стриптизёрша из Южного Централа. – Я бы хотела увидеться с тобой за рамками фотографий…”. Сказав это, она проводит синим ногтём по моей руке. А я не уверен, что “за рамками фотографий” что-то есть. Искусство для меня такая же конечность, как рука, которую сейчас гладит Харли – я не могу просто оставить её дома. Мне не понятно, где кончается поэзия, и начинается бытовуха. “Со стриптизом такая же хуйня, красавчик”.

“Если б вы были здесь”, то заметили, что кириллица нынче в моде – я всё чаще встречаю детей в одежде с русскими письменами “from Gosha”: “Рассвет не за горами”, “Спаси и Сохрани”… Значения этих фраз им неизвестны. Кириллица для них – это просто новые иероглифы: прикольные и непонятные значки... До недавнего времени кириллица, словно метка на чумном доме, означала в Америке только одно – иммигрантское гетто, где беглый совок покупает пакет шримпов и пол паунда докторской. Поэтому когда я вижу надпись “Если б вы были здесь” на чёрной пати в центре Лос Анджелеса, мне начинает казаться, что родина гонится за мной, как стая собак, и вот-вот вцепится в мои позвонки, заволочёт обратно в будку.

Лицо Йениффер не даёт мне покоя. В его хрупкой нежности уже успела свить гнездо вселенская печаль. Эту печаль не хочется прогнать. В ней происходит красота. Йениффер притягательна, как раненый лебедь. С ней случилось то, что случается со множеством юных красавиц – она попалась в капкан нормальной жизни: первый, – мифический и долгожданный, – секс закончился для неё дочерью. Поскольку же Гондурас не понимает, что аборт – это как раз pro-life и её спасение, в объятиях Йениффер теперь мило покрякивает Афина – “мой сладкий жук, моя любовь”.

Всё лучшее – случайно, и ко всему случающемуся поэтому следует относиться как к подарку. Даже неприятности, и те, как конфеты – бывают горькими, а всё равно десерт. Так я себе говорю, пока Одноглазый смотрит мне в душу и шипит: “Я тебе сейчас ебало разобью. А-ну гони доллар, motherfucker…”. Несмотря на свою игривую поэтику, мысль о сексе с матерью мне неприятна… “Простите, мужик – говорю. – Вы что-то мне сказали?”.